МАРГАРИТА ЖЮЖАН (Том 1 "Из записок судебного деятеля") (Кони Анатолий Федорович. Собрание сочинений в восьми томах)

«Собрание сочинений в восьми томах» знаменитого юриста (1844 – 1927) было издано Издательством "Юридическая литература", Москва, 1966 – 1969 гг.

МАРГАРИТА ЖЮЖАН (Том 1 "Из записок судебного деятеля")

В этой главе автор пишет в том числе и о роли председателя судебного состава, о том, как он должен вести заседание, сравнивает применяемые в России правила с соответствующими правилами в европейских государствах.

(Из председательской практики)

У меня сохранились портреты, т. е. фотографические карточки, некоторых из обвиняемых в тех процессах, на которых я присутствовал как председатель окружного суда или в которых выступал как сторона. Когда я рассматриваю пачку этих портретов, целый рой воспоминаний проходит передо мной. Вот красивая женщина, нарядно одетая, с вьющимися волосами и чувственной линией рта — и вот милое молодое лицо гимназиста, на котором, несмотря на, очевидно, отроческие годы, еще сохранился наивный и чистый отпечаток детства. Это француженка-гувернантка Маргарита Жюжан и ее воспитанник Николай Познанский, в умышленном отравлении которого из ревности она обвинялась. Процесс этот наделал много шуму в Петербурге и привлек к себе общее внимание.

Юноша шестнадцати с половиной лет, гимназист шестого класса первой гимназии в Петербурге, сын начальника с. — петербургского жандармского управления железных дорог, Николай Познанский был найден утром 18 апреля 1879 г. в своей кровати мертвым. Оказалось, что он скончался от отравления морфием, который легко было достать в квартире Познанских, так как отец юноши принимал его как лекарство и хранил в довольно большом количестве без особых предосторожностей, да и сам умерший, занимаясь химией, имел у себя шкафчик с ядами, среди которых был даже и цианистый калий. Любовь к жизни и молодая жизнерадостность Николая Познанского, тщательная забота о своем здоровье, осмотрительность в приеме лекарств и отсутствие в его обстановке и поведении поводов к самоубийству исключали по отношению к нему предположения о том, что смерть его явилась результатом какой-нибудь неосторожности с его стороны или была делом его собственных рук. Установлена была также невозможность ошибки со стороны аптеки при отпуске ему вследствие легкой краснухи, которой он страдал, иодистого калия… Поэтому у обвинительной власти явилось подозрение: не было ли здесь умышленного отравления. Но такое преступление — всегда деяние трусливое и коварное. Отравитель не имеет смелости прямого нападения, могущего встретить отпор и самозащиту и во всяком случае сопряженного с известным личным риском. Он действует тайно и нередко, не возбуждая никаких сомнений, спокойно удаляется или, наоборот, является с лицемерной и сознательно поздней помощью в то время, когда его невидимый союзник и орудие — яд — начал свое уже непоправимое дело. Отравление — продукт слабости, а не силы, — ненависти или корысти, но никогда не гнева. Поэтому в делах об отравлениях, как и о поджогах, почти всегда отсутствуют прямые доказательства. Все строится на косвенных уликах, на данных, самих по себе безразличных, которые лишь в своей совокупности и при известной группировке приобретают особое значение и силу, подкрепляя, подтверждая и связывая друг друга. Эти побочные, мелочные обстоятельства кристаллизуются вокруг предположения о наличности преступления и виновности в нем того или другого лица, постепенно обращая отдаленное сомнение в подозрение, придавая последнему сначала характер сильной вероятности и затем облекая его признаками основательно сложившейся достоверности. Известный криминалист и адвокат Спасович образно выяснил в своей обвинительной речи (он был гражданским истцом) по делу о поджоге мельницы Овсянникова характер и значение косвенных улик, отвечая на упрек защитника в том, что он строит все обвинение на «чертах и черточках», а не на доказательствах. «Ну, да! — воскликнул Спасович, — черты и черточки, но ведь из них складываются очертания, а из очертаний буквы, а из букв слоги, а из слогов возникает слово — и слово это поджог!»

О корысти по отношению к погибшему юноше не могло быть речи. Стали искать, кто мог бы его ненавидеть? Оказалось, что в последний раз лекарство вечером перед смертью ему давала Жюжан, что она едва стояла на ногах и очень волновалась, утешая родителей, убирая гроб умершего цветами и ночуя около него, но затем совершенно успокоилась и только, получив на память запонки покойного, впала на последней по нем панихиде в истерику и что, наконец, внесшая порывы страстной французской натуры в среду русской добродушной распущенности, Жюжан ревновала и должна была ревновать юношу, любовные отношения ее с которым разрушались под влиянием более чистых и соответственных его возрасту чувств к встреченной им молодой девушке. Исходя из этих данных, обвинительная власть пришла к убеждению, что единственное лицо, которое могло совершить умышленное отравление Познанского, есть Маргарита Жюжан, и привлекла ее на скамью подсудимых, довольно искусно сопоставляя добытые следствием косвенные улики. Но путь, избранный ею, был, по моему мнению, вынесенному из судебного разбирательства, которое шло под моим председательством, весьма рискованный и едва ли правильный. Несомненно, что Жюжан подлежала уголовному преследованию по 993 статье Уложения о наказаниях, говорящей об ответственности лиц, имеющих надзор за малолетними или несовершеннолетними и благоприятствующих склонности их к непотребству или побуждающих их к тому своими внушениями и обольщениями. Такое обвинение не было, однако, против нее возбуждено, а ее чувственные отношения к своему воспитаннику вместо самостоятельного преступного деяния были выставлены как главная улика, вокруг которой была сплетена сеть остальных. Но улики, почерпаемые из поведения обвиняемого, в котором выражается его душевное настроение после совершения приписываемого ему преступления, вообще всегда шатки и произвольны. Это скользкая почва. На ней возможны весьма ошибочные выводы, для которых притом не существует никаких границ. Для выражения горя нет никаких законов: оно, как и радость, не подходит ни под какие якобы психологические правила. Здесь все зависит от личных свойств, от темперамента, от нервности, обстановки, впечатлительности. Одних горе поражает сразу и «отпускает» понемножку; другие его принимают бодро и холодно, но хранят его в душе, как вино, которое тем сильнее, чем оно старше. От одного и того же нравственного удара один человек застывает, каменеет, уходит в себя и, если бы даже желал, не может облегчить себя слезами, тогда как у другого слезы льются неисчерпаемо, по выражению народной песни, как «горя реченька глубокая». Обвинения, построенные на подборе косвенных улик к предвзятому взгляду, обыкновенно сопряжены с неравномерной оценкой данных и, под влиянием невольного ослепления, с приданием значения несущественному и необращением внимания на существенное. К несчастью, во взгляде, которым руководятся исследователи преступления, иногда слишком большое место занимает авторское самолюбие со всеми его последствиями. Так и в деле Жюжан огромное значение было придано написанному ею доносу на кружок товарищей молодого Познанского, доносу, который по нелепости своей никаких последствий иметь не мог, кроме разве некоторого переполоха в среде юношей, благодаря которому родители Познанского стали бы его удерживать от посещения товарищей, чего так желала Жюжан, боявшаяся его потерять… И вместе с тем не было обращено необходимого внимания ни на то, что в 9 часов утра 18 апреля тело умершего было еще теплое, ни на показание свидетельницы, спавшей рядом с комнатой умершего и слышавшей чирканье спичками о стену в седьмом часу утра, между тем как морфий в ложке лекарства, принятого им накануне, в 10 часов вечера, составлял три грана, т. е. количество, достаточное для полного и скорого отравления совершенно взрослого человека. А это указывало во всяком случае по меньшей мере на одинаковую правдоподобность предположения или о самоубийстве, или о собственной ошибке покойного при употреблении почему-либо морфия.

Судебное разбирательство длилось три дня, причем один день происходило при закрытых дверях — для выяснения характера отношения Жюжан к юному Познанскому. При этом обнаружилось, что страстная и экзальтированная француженка начала испытывать половое стремление к своему воспитаннику еще за несколько лет до его безвременной смерти, придавая своим ласкам все возрастающий животный оттенок и возбуждая в нем преждевременно и, конечно, не без вреда для его здоровья чувственные инстинкты. Тягостная картина развращения мальчика, едва вступившего в отрочество, нарисованная рядом свидетелей, оттенялась эпизодами из той своеобразной системы воспитания, которая, к несчастью, нередко практикуется у нас на Руси. В силу этой системы, которую правильней было бы назвать воспитательной анархией, забота о детях сводится к тому, чтобы всемерно избегать причинить им что-либо неприятное. Отсюда в самом раннем возрасте детей стремление поблажать всем их капризам и желаниям, как бы нелепы, а иногда даже и вредны они ни были, лишь бы не огорчить дитя. Отсюда замена во многих случаях разумного и твердого приказания смешным обычаем убеждать ребенка и доказывать ему неосновательность его желания в том возрасте, когда ему непонятны не только существующие житейские отношения, но очень часто даже и самое значение окружающих его предметов. Так возрастают маленькие семейные деспоты, приучаемые не знать никаких препон своим желаниям и невольно привыкающие с годами считать себя центром в жизни семьи. Так развивается в них сознательное и упорное себялюбие и вовсе не развивается характер, одним из главных проявлений которого надо признать умение обуздывать свои желания и отрекаться от своих мимолетных вожделений. Когда такое «сокровище» своих родителей вступает в отрочество, оно считает обыкновенно всякое материальное или нравственное ограничение, робко предъявляемое последними, за вопиющее нарушение своих прав, и начинается то возмущение против родителей и презрительное к ним отношение, на которое они горько жалуются, забывая, что сами создали его годами бессмысленной потачки и баловства. Но вот затем наступает суровая жизнь со своими беспощадными требованиями и условиями, и старая родительная нежность, сменившаяся обыкновенно страдальческим недоумением, уступает место борьбе за существование в ее различных видах. Тут-то и сказывается отсутствие характера, борьба для многих оказывается непосильной, и на горизонте их существования вырастает призрак самоубийства, с его мрачной для слабых душ привлекательностью. Есть, конечно, и при таком воспитании многие исключения, в которых здоровые прирожденные задатки берут верх над систематической порчей со стороны родителей, но тем более жаль тех жертв этой порчи, действиями которых так богата хроника ненормальных явлений нашей общественной и частной жизни. Разумное воспитание, конечно, вещь трудная: сказать любимому ребенку «не смей» или «нельзя» не особенно весело, гораздо легче постоянно видеть его веселое личико и предаваться животной радости в созерцании этой дорого стоящей и хрупкой живой игрушки. Но в таком чувстве нет настоящей деятельной любви к ребенку. Это лень ума и воли, порождаемая отсутствием сознания ответственности перед существом, которому мы осмелились дать жизнь; это в сущности грубейший эгоизм, подготовляющий новый эгоизм или, в лучшем даже случае, подготовляющий эготизм, благодаря которому в обиход нашей общественной жизни вторгается так много болезненных самолюбий и бесплодных самомнений. К этому же желанию родителей избегать неприятных впечатлений в отношениях с детьми следует отнести и уклонение их от откровенных бесед и назиданий по вопросам половой жизни именно в то время, когда это так необходимо ввиду наступления возраста, в котором пробуждающийся инстинкт заставляет отрока настойчиво искать ответа на эти вопросы и находить его у испорченной городской жизнью прислуги или у школьных товарищей. Эти беседы требуют известной обдуманности и умственного напряжения, но наша обычная беспечность снова вступает в свои права, и бедный отрок отдается на жертву болезненному и небезопасному любопытству. И это случается нередко даже и тогда, когда между родителями и детьми существует так называемая дружба, очень часто выражающаяся лишь в том, что каждый из родителей, закрывая глаза на недостатки, ошибки и зарождающиеся пороки детей, старается их завлечь на свою сторону, с цинической откровенностью рисуя и оттеняя слабости и непривлекательные стороны своей «дражайшей половины».

В показаниях отца несчастного мальчика содержалось, между прочим, указание на то, что еще задолго до смерти последнего он, войдя внезапно в комнату сына, имел случай наглядно убедиться не только в недопустимых отношениях Жюжан к своему воспитаннику, но даже и в способах, которыми эти отношения осуществлялись. Все объяснения по этому случаю ограничились намеками отца и уклончивыми ответами сына, а Жюжан продолжала оставаться с последним в его комнате, когда он уходил спать, и засиживалась там до поздней ночи. На мой вопрос, какие же последствия имело это открытие и почему Жюжан не была немедленно удалена и знакомство с нею не было прервано навсегда, благодушный отец ответил, что не решился так поступить, «чтобы не огорчить Колю», который был привязан к Жюжан. При дальнейшем допросе оказалось, что, видя физическую перемену в сыне и приписывая ее, быть может, влиянию дурных привычек, привитых гувернанткой, отец умершего, не вступая с ним в прямые объяснения, указывал ему на книжку о вреде порочных половых привычек, вместо того чтобы точно и строго выяснить характер отношений сына и Жюжан в семье, где свидетельницей их могла быть 11-летняя девочка, дочь. Всякий, однако, кому попадались подобные якобы научные книжки, знает, как мало в них не только серьезного медицинского содержания, но и простого человеколюбия по отношению к несчастным читателям, попавшим во власть сокровенного порока, последствия которого изображаются в таких преувеличенных и устрашающих красках, что чтение подобной книжки впечатлительным юношей прибавляет к физическому расстройству организма еще и страшную душевную подавленность и безнадежность, способные толкнуть к сумасшествию или на самоубийство. Недаром в Германии одно время пришлось запретить продажу книги «Der personliche Schutz»(1), которая своим преувеличенным изображением результатов тайного порока доводила многих юношей до мрачного отчаяния и покушения на свою жизнь. Указанные Николаю Познанскому книжки едва ли, однако, в данном случае имели такое гибельное влияние: он слишком любил жизнь, и, как видно из его дневника, из него вырабатывался большой себялюбец. Но во сколько раз была бы уместнее откровенная беседа с ним отца и разумное указание моральных средств борьбы со своим болезненным стремлением вместо нелепых механических мер, рекомендуемых подобными книжками наряду с пикантной «казуистикой».

Отец бедного юноши рассчитывал, как он заявил на суде, что, когда сын его более возмужает, войдет в общество товарищей и будет посещать их семьи, влияние Жюжан на него ослабеет. Этот расчет оказался верным. С наступлением 15-летнего возраста сын его стал бывать в кружке товарищей и очень заинтересовался сестрой одного из них, переписка его с которой носила чистые следы того, что французы называют «une amitie amoureuse»(2). Но расчет был верен не во всем. С возмужалостью появились и глубокие душевные страдания юноши. Жизнь предстала перед ним сразу многими своими неприглядными сторонами. Описывая в своем дневнике «тайну своей жизни с 14 лет», он говорит: «Много перемен, много разочарования, многие дурные качества появились во мне; кровь моя с этого возраста приведена в движение, и это повело меня ко многим таким поступкам, что при воспоминании о них холодный пот выступает у меня на лбу; мое сердце, не выдерживавшее прежде малейших страданий близких, окаменело; во мне развилось искусственное хладнокровие; стоя на краю гибели, я стал атеистом и дорого бы дал за обращение меня вновь в христианство; много таких взглядов получил я, до которых врагу своему не желаю додуматься: таков, например, взгляд на отношения к родителям и к женщинам». Хотя в этих словах и есть известная доля преувеличения, свойственная вообще юношеским дневникам, но тем не менее они указывают на то, с каким тяжелым душевным складом стоял на пороге своей молодой жизни возлюбленный Маргариты Жюжан. Вместе с тем «Маргоша» — так звали ее в семье Познанских — втерлась в товарищеский кружок бедного юноши, участвовала в пирушках гимназистов, пила со многими из них на брудершафт и не выпускала из цепких и сладострастных рук свою жертву. Николай Познанский сильно заботился о своем здоровье и явно тяготился неотступностью Жюжан. Дело доходило до ссор, до исступления и угроз с его стороны, до пощечин, истерических припадков и анонимных доносов с ее стороны.

В современной печати в последнее время часто встречаются указания на крайнюю распущенность учащихся средних учебных заведений. Если даже и считать, что некоторые случаи систематически организованного пьянства и разврата, о которых сообщалось в газетах, описаны чрезмерно сгущенными красками, то все-таки приходится со скорбью признать, что, говоря словами Гамлета, «в королевстве Дании что-то гнило» (см. Что-то гнило в Датском королевстве - прим. Dslov.ru). Не следует, однако, относить это исключительно на счет молодежи. Конечно, больше всего и прежде всего в возможности всех этих проявлений виновна наша семья с ее сентиментальным по внешности и жестоким по существу попустительством, с ее животной заботой о прокормлении птенцов и преступным пренебрежением к их духовному питанию. При этом надо заметить, что эта распущенность несправедливо приписывалась освободительному движению: она началась задолго до него.

В заседании по делу Жюжан перед судом прошел ряд свидетелей из товарищей Познанского и юных девушек, принадлежавших к семействам последних. Нельзя сказать, чтобы их показания о товарищеском времяпрепровождении производили отрадное впечатление. Пятнадцати- и шестнадцатилетние мальчики развязным тоном рассказывали о пирушках, свойственных людям взрослым и хлебнувшим из нечистых источников городской жизни. «Вы пили брудершафт с подсудимой? — с трогательной наивностью спросил одного из таких свидетелей старый, добродушный член суда. — Чем же вы пили — лимонадом?» — «Коньяком», — ответил ломающимся баском юный свидетель. Среди свидетельниц была одна еще в коротком платье, представшая перед судом без всякого смущения. Мне было жаль, что она вызвана по такому делу и, если останется после дачи показания в зале суда, будет неминуемо присутствовать при других показаниях, которые могут наложить грязный слой на ее молодое воображение. Когда она окончила свое довольно безразличное для дела показание, я, с согласия сторон, сказал ей: «Вы можете удалиться». «Но я могу остаться?» — бойко спросила она. «Вы можете остаться, но я советовал бы вам удалиться: вам здесь больше нечего делать». Она улыбнулась, быстро направилась к скамье свидетелей, уселась на ней — и любознательно насторожилась. «Свидетельница, — сказал я ей, — когда председатель суда советует вам удалиться, он действует в вашем интересе, и его совету надо следовать». Она встала с видимым неудовольствием и неторопливой походкой с развальцем пошла из залы.

Следующий за ней свидетель составил неожиданное и приятное исключение. Это был высокий, бледный гимназист по фамилии Соловьев. На вопрос обвинителя о том, что ему известно об отношениях Познанского к Жюжан, он ответил, что покойный его товарищ тяготился присутствием ее на дружеских пирушках, так как она его стесняла своим фамильярным обращением, и он ее совсем не уважал. На просьбу обвинителя разъяснить, в чем выражалось это неуважение, Соловьев сказал, что убедился в этом из отзыва Познанского о своей бывшей гувернантке, сделанного однажды, когда они оба шли из гимназии.

«Что же именно он сказал?» Свидетель покраснел, замялся и ответил вполголоса: «Я не могу этого повторить». — «Даже и приблизительно?» — «Не умею, не могу», — отвечал он, потупляясь. Тогда старшина присяжных заседателей заявил, что присяжные желают знать, что именно сказал Познанский. Положение было затруднительное. Допрос этой группы свидетелей, направленный к выяснению поводов для ревности со стороны Жюжан, шел при открытых дверях. Закрывать двери заседания и удалять публику, среди которой яблоку некуда было упасть, для выслушания одного или двух слов, не было ни повода, ни законного основания; понуждать же скромного юношу сказать публично то, что он считал неприличным, было бы просто нравственно непозволительно, а между тем требование присяжных заседателей для председателя было обязательно. В зале воцарилась напряженная тишина, и настало красноречивое безмолвие нездорового любопытства. Я решился прибегнуть к необычному приему. «Поднимитесь сюда к судейскому столу; вот лист бумаги, напишите, что вам сказал Познанский… Господин судебный пристав, предъявите этот лист сторонам, подсудимой и присяжным заседателям… Вам ясно, господа, что здесь написано?» Получив утвердительный ответ от всех, кому был показан лист бумаги, на котором был написан лаконический и цинический отзыв Познанского о своем отношении «к гувернантке», я разорвал этот лист в мелкие куски и, допросив еще двух свидетелей, прервал заседание на четверть часа, приказав освежить спертый воздух в зале, для чего обыкновенно открывались противолежащие окна.

Войдя во время перерыва в залу заседаний, чтобы посмотреть, исполнено ли мое распоряжение, я увидел, что один из сановников, занимавших с начала процесса почетные места за судьями, человек преклонных лет и представительной наружности, с двумя звездами на виц-мундире, стоял у судейского стола на самом сквозном ветру и на глазах у публики тщательно складывал разорванные кусочки бумаги, стараясь восстановить написанное. «Ваше превосходительство, — сказал я любознательному старцу, — вы подаете публике дурной пример, столь неосмотрительно рискуя своим здоровьем. А если вас так интересует написанное, то напомните мне об этом по окончании процесса, и я удовлетворю ваше любопытство».

Жюжан ждала заседания по своему делу с большим нетерпением. Предварительное заключение ее измучило. Как только поступил в суд обвинительный акт, она обратилась ко мне с письмом, в котором писала, между прочим: «Monsieur le President, je jette le cri de mon ame toute entiere — ayez, pitie au nom du Ciel d’une femme innocente, privee du plus grand des biens — de la liberte, pour laquelle je me consume et je meurs a chaque minule J’attente et d’incertitude;—le Tres Haut Vous benira, Monsieur le President, car Vous decouvrirez plut tot au monde l’erreur que la justice a commise en me mettant sous les verrous. Je suis tant privee, Monsieur le President, plus d’enfants a instruire, a aimer, a entourer de mes soins et de mes caresses. Ce n’est pas vivre, que de vivre ainsi!» (Господин председатель, всей душой взываю я, имейте сожаление, заклинаю Вас, к несчастной невинной женщине, лишенной величайшего из благ — свободы, мысль о которой съедает и убивает меня каждой минутой ожидания и неуверенности; всевышний благословит Вас, господин председатель, потому что вы скорее всех на свете откроете заблуждение правосудия, вызвавшее заключение меня под стражу. Я до такой степени обездолена, господин председатель, — нет при мне более детей, которых можно учить, любить, окружать заботами и ласками. Так жить — не жить. {франц.).)

На суде она держала себя очень скромно, говорила с большой нежностью и слезами о покойном, называя его «Колья», и только раз очень взволновалась, когда мать ее воспитанника, стараясь не глядеть на нее, стала развивать перед присяжными и доказывать по-своему справедливость своих подозрений. Она слушала обвинительную и защитительную речи, низко опустив голову и, вероятно, зная, какое значение в то время на ее родине имеет резюме (Руководящее напутствие председателя присяжным заседателям (франц.).) президента суда, считала, что решительное влияние и здесь будет, вероятно, иметь заключительное слово председателя. Когда я его начал, она выпрямилась, побледнела и впилась глазами в состав суда. Прения велись с большим достоинством. Товарищ прокурора В. Д. Шидловский явил себя тонким и разносторонне образованным обвинителем, но речь его, конечно, была бы еще сильней, если бы предание суду «махровой розы» (так охарактеризовал он Жюжан) состоялось не на основании предположений об отравлении ею Познанского, а на точно доказанных фактах развращения ею своего воспитанника. Защитник, присяжный поверенный Хартулари, в искренней и теплой речи сделал все, что было в его силах, для разрушения предположений, легших в основу обвинительного акта. Присяжные совещались два часа. Когда в зале, перед застывшей в томительном ожидании публикой, раздались слова: «Нет, не виновна», с Жюжан сделался истерический припадок, и затем она впала в глубокий обморок.

Личность и дальнейшая судьба оправданной Жюжан не возбудили к себе особого интереса в обществе. Ей не пришлось сразу приобрести себе мало завидную популярность, как это случилось с Семеновой — знаменитой «психопаткой»— в процессе об убийстве Сарры Беккер — и с Ольгой Палем, убийцей студента Довнара, и те кружки столичного общества, в глазах которых «пикантность» составляет главное качество не только женщины, но и каждого выходящего из ряду происшествия, не сделали ее героиней и предметом своего постыдно болезненного восхищения. Она напомнила о себе лишь через год, когда среди газетных объявлений появилось извещение о том, что девица Маргарита Жюжан дает уроки французского языка приходящим и на дому учащимся. Это продолжалось много лет и прекратилось лишь в конце девяностых годов. Быть может, она умерла здесь, не в силах будучи расстаться с городом, где она столько пережила, быть может, под старость лет, накопив что-либо тяжелой беготней по урокам, она вернулась под ясное небо своей родины.

Придавая особое значение моему «руководящему напутствию» присяжным и боясь его, Жюжан без сомнения основывалась на слышанных ею во Франции рассказах о резюме французских президентов или, быть может, и на каких-либо личных впечатлениях. До уничтожения во Франции в конце семидесятых годов заключительного слова президента последний почти всегда был верным и деятельным союзником прокурора, чуждым спокойной объективности и беспристрастия. Тип французского обвинителя довольно известен — и стоит в полной противоположности с намеченным нашими Судебными уставами типом обвинителя — «говорящего судьи», который по смыслу самого закона обязан не представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него одни лишь данные, говорящие против подсудимого, и имеет право заявить суду об отказе от обвинения, если по совести находит оправдания подсудимого уважительными. Не таков французский обвинитель со своим страстным и трескучим словом, зачастую обращающий свое участие в судебных прениях в запальчивую травлю подсудимого… Таким же, как он был, президент суда в сущности и остался, несмотря на упразднение resume, которое на практике лишь разделилось на ряд его замечаний по поводу разных действий на суде, показаний свидетелей и т. п. Мне пришлось в 1879 году быть в Париже в заседании при закрытых дверях по делу торговца бакалейным товаром (epicier) — человека лет пятидесяти, с наружностью и манерами старого русского дворецкого, с бритым, бескровным лицом, обвинявшегося в безнравственных действиях (attentat a la pudeur) относительно девочки лет восьми. По прочтении обвинительного акта президент, апелляционный советник М. Petitjean, резко сказал подсудимому, не признавшему себя виновным: «Вы слышали, что в этом акте упомянуты четыре свидетеля, которые покажут против вас (qui vont deposer contre vous). Чем вы это объясните?» — «Я не знаю», — в замешательстве ответил подсудимый. «А я тем более (ni moi non plus)!» — почти крикнул на него вопрошавший. Затем, когда пред судом предстала потерпевшая, он приказал ей подняться к самому судейскому столу и, ласково спросив ее, молится ли она богу и знает ли, что господь бог очень строг к тем, кто говорит неправду, предложил ей вглядеться в подсудимого и сказать, тот ли это человек, который поступил с ней нехорошо. Получив утвердительный ответ, он уже совсем другим тоном сказал ей: «Eh bien! faites vorte deposition» Когда девочка окончила свой рассказ, он приказал поставить ее перед присяжными, лицом к ним, и предложил ей повторить свой рассказ, после чего, выслушав от подсудимого отрицание правдивости изложенного девочкой, он сказал, обращаясь к присяжным: «Господа, если она солгала, то солгала дважды — мне и вам. Для этого надо быть чудовищем (un monstre). В противном случае он, — указывая на подсудимого, — виновен!» В этом вкусе он сделал еще несколько разъяснений, постоянно сурово и, видимо, враждебно относясь к подсудимому,

Когда присяжные ушли совещаться, президент любезно пригласил меня — cher et honorable collegue(3) (я был в это время председателем Петербургского окружного суда) — в свой кабинет и там пожелал узнать, нравятся ли мне приемы французской процедуры. Я сказал ему с полной откровенностью, что любуюсь быстротой и порядком производства дела, но думаю, что те заявления, которые он делает взамен упраздненного резюме, у нас были бы признаны неправильными, так как он прямо высказывает свое мнение о виновности подсудимого, что вызвало бы в России неодобрение со стороны товарищей судьи и порицание со стороны юридической прессы. Он не согласился со мной и, горячо возражая, воскликнул: «Мне нет дела до мнения моих товарищей! И я знать не хочу органов печати (je me fiche de la presse)! Я судья, принесший присягу перед богом (j'ai prete serment comme juge devant Dieu), а не машина: у меня сложилось мое мнение, и я его свободно выражаю».

Когда я рассказал Тургеневу о впечатлении, произведенном на меня этим президентом, то Иван Сергеевич объяснил мне, что в Париже встречаются главным образом председатели двух типов: president grognard et president jovial. К последнему относился наш общий знакомый, советник апелляционного суда Charles Dezmases, автор очень интересных исследований по истории правосудия во Франции и по судебной медицине. Он, по словам Тургенева, тоже всегда являлся обвинителем в тоге судьи, но не покрикивал на подсудимого, а отпускал на его счет язвительные шуточки. Тургеневу довелось присутствовать при разборе дела о грабеже, совершенном в одной из узких уличек в окрестностях Монмартрского кладбища. Подсудимый — то, что французы называют un immense lа-gueur(4), — рассказывал с напускной сентиментальностью, что он будто бы в день происшествия, в середине ноября месяца, был на кладбище, где по обыкновению горько плакал на могиле своей нежно любимой молодой жены и внезапно услышал исходивший из могилы голос покойной, сообщивший ему, что она не заслуживает его слез, быв ему неверна и совершив свое падение с человеком, который являлся по делу потерпевшим от грабежа. Ошеломленный этим, чувствуя, что все светлое прошлое у него разбито, шатаясь и не помня себя, пошел он с кладбища и вдруг на улице встретил того, кто безжалостно разбил его семейное счастье. Вне себя, в понятном гневе и ярости, он ринулся на него и не отдает себе отчета, как и почему у него в руках очутились золотые часы и цепочка этого человека… «Какой это был голос, — участливо и вместе ехидно спросил президент суда, — мужской или женский?»— «Да ведь я вам, господин президент, уже сказал, что это был голос моей жены!» — «Ах! Так это был голос вашей супруги… Что же он был глухой и неясный или звонкий и явственный?» — «Я не помню!» — «А между тем это очень важно; ведь дело было в разгаре осени, в могиле не может не быть в такое время года сыро, и ваша супруга должна была страдать насморком (mada-me a du etre enrhumee)»…

Наши Судебные уставы придали руководящему напутствию особое значение и отвели ему видное место в производстве уголовного дела с присяжными заседателями. Последние зачерпываются как бы ковшом из всех слоев населения и, будучи бесконтрольными, безответственными и не обязанными объяснять свое решение судьями, по большей части не имеют юридического развития и привычки систематически комбинировать представляемые им в двух совершенно противоположных окрасках данные. Необходим руководитель, лично не заинтересованный ни морально, ни материально в том или другом исходе дела и могущий спокойно и беспристрастно, не рисуясь и не гоняясь за эффектностью изложения, напомнить присяжным существенные обстоятельства, подходящие под признаки того или другого преступления или идущие с ними вразрез. Вместе с тем такой руководитель должен устранить неверное освещение этих обстоятельств обвинителем и защитником, восстановив правильную и столь часто ими нарушаемую «уголовную перспективу». Это надо сделать просто и удобопонятно, внимательно оценивая доказательства, не допуская присяжных уклоняться на путях логического мышления в разные закоулки и переулки и снимая неверно написанные декорации, загораживающие трезвую правду дела. Наконец, у нас, где по огромному большинству дел, рассматриваемых в провинции, подсудимый но имеет защитника и безоружный стоит против обвинителя, неумелый и подавленный непривычною судебною обстановкой, надо прийти ему на помощь и оттенить все, что может говорить в его пользу из того, что выяснено на суде. Это руководительство и оказание этой помощи закон возлагает на председателя. Он воспрещает ему, однако, высказывать свое мнение о вине или невиновности подсудимого, мнение, которое, в зависимости от состава присяжных заседателей, очень часто могло бы иметь решающее и роковое для подсудимого значение. Относя к обязанностям председателя разъяснение присяжным общих оснований для суждения о силе доказательств, закон, однако, требует, чтобы они были изложены не в виде непреложных положений, а лишь в виде предостережения от увлечения к обвинению или оправданию подсудимого, т. е., так сказать, в виде советов. Это не значит, впрочем, что председатель может ограничиться отвлеченными суждениями о доказательствах вообще. Он, конечно, вышел бы из своей роли, если бы, подобно президенту Петижану, указывая на подсудимого, сказал: «Этот человек виновен» или, наоборот, «он не виновен», но он, несомненно, если не хочет обратиться в машину, имеет право и даже обязан сказать присяжным: «Для сравнения чаши весов защиты и обвинения вам даны гири — доказательства, на которых прокурор и адвокат обозначили, каждый со своей точки зрения, их тяжесть; рассмотрим каждую гирю и, руководясь опытом, знанием и беспристрастием, проверим ее действительный вес»… Задача эта нелегкая и, во всяком случае, гораздо более тяжелая, чем, например, преподание председателем германского суда объяснения присяжным состава преступления с точки зрения уголовного закона (Rechtsbelehrung). Она требует не только тщательного изучения дела и самого внимательного отношения ко всему, что происходит в суде, но и большого напряжения памяти в связи с уменьем выражаться ясно, просто и кратко. Одним словом, председателю надо, по выражению Пушкина, «словом твердо править и мысль держать на привязи свою»… (см. Блажен, кто крепко словом правит и держит мысль на привязи свою - прим. Dslov.ru)

За время моей судебной службы (1866–1907 гг.) руководящее напутствие председателя являлось в судебной практике самою неразработанною и слабою частью уголовного процесса. Не думаю, чтобы в последние годы, при громадном наплыве в суды уголовных дел, положение улучшилось… В первые годы существования судебной реформы неясное понимание пределов и задач руководящего напутствия создавало довольно комические недоразумения. Так, например, в одном из небольших судов харьковского судебного округа председателем был человек старого закала, бывший выборный председатель дореформенной палаты уголовного суда. Приступив к руководящему напутствию в присутствии старшего председателя судебной палаты барона Торнау, приехавшего закрывать уездный суд, он перечислил совершенно механически, длинно, бесцветно и подробно все обстоятельства дела, начиная с полицейского дознания, и потом совершенно неожиданно сказал: «Я же, господа присяжные, вполне убежден, что подсудимые, безусловно, виновны, и рекомендую вам их обвинить». Выслушав после этого мнение барона Торнау о том, что такое руководящее напутствие является неправильным и несогласным с Судебными уставами, так как председатель не должен высказывать своего мнения о вине или невиновности подсудимых, а должен руководить присяжными лишь посредством советов относительно оценки доказательств, глава суда отвечал недоумением, но обещал по следующему делу исполнить веление закона. На другой день он, снова скучно и с бесконечными повторениями изложив все обстоятельства дела ab ovo, почти дословно повторил протоколы осмотров и обысков и затем, кинув торжествующий взгляд в сторону старшего председателя, сказал: «Все, что я излагал вам до сих пор, как о фактах дела, — есть не более как советы с моей стороны, — прошу это помнить!».

В бытность мою прокурором в одном из больших университетских городов председатель вновь открытого окружного суда — добрый и искренне преданный судебному делу старик — за несколько дней перед слушанием первого большого дела с присяжными спросил меня, не приходилось ли мне присутствовать при каком-либо прочувствованном обращении к присяжным в конце руководящего напутствия. Отвечая ему, я припомнил случай в Харькове, когда председатель суда Э. Я. Фукс по делу о 17-летнем гимназисте, обвиняемом в похищении книг у товарищей, отпуская присяжных в совещательную комнату, сказал им в заключение своего руководящего напутствия: «Вручаю вам, господа присяжные, вопросный лист и жду ответа по убеждению вашей, ничем не стесняемой, совести. Разрешая вопрос о виновности подсудимого, вы припомните, что этот юноша стоит на пороге жизни в обществе, которая начинается для него столь печально. Оттого, что вы вашим приговором впишете в ее первые страницы, может зависеть вся его дальнейшая судьба. Да благословит и укрепит вас господь в исполнении вашего долга согласно не только с правдой, но и с милостью — и пусть день произиесения вашего приговора будет днем душевного обновления для юного подсудимого»… «Ну, знаете, — сказал мне старик, — это мне не нравится, ведь это подсказывание оправдания, нет, я этого в составляемое мною теперь резюме не помещу». — «Как теперь? — удивленно спросил я. — Да ведь дело слушается еще через неделю, и вы еще не ведаете, что выйдет в судебном заседании и выработается в прениях сторон». — «Ах, нет! Главное ведь известно из следственного производства и обвинительного акта, да и где тогда, в течение заседания, об этом думать! Поверьте мне, я ведь хоть и служил прежде по государственным имуществам, но почти три года был прокурором, резюме надо заготовлять вперед… Я завел себе и книжку, куда вношу главные мысли, которые должны быть высказываемы мной присяжным…» Накануне заседания он неожиданно сказал мне, что долго думал над словами Фукса и они ему стали нравиться. И, действительно, через день, в полночь, перед многочисленной публикой, жадно ловившей каждое новое и необычное для нее действие или слово нового суда, он окончил свое руководящее напутствие по сложному и крайне трудному, вследствие разноречия экспертов, делу об отравлении и задушении старухой-женой и ее многолетним любовником вернувшегося, после двадцатилетней отлучки, пьяного и драчливого мужа словами: «Да просветит и укрепит господь ваш ум и совесть при разрешении сомнения в том, виновны ли подсудимые в жестоком деянии, которое им приписывается». Это произвело на всех и, конечно, на присяжных, хорошее впечатление, прозвучав, как заключительный аккорд в том своеобразном священнодействии, каким в сущности должно быть настоящее отправление правосудия…

Затем начались обычные заседания, и потянулись рядовые дела о кражах со взломом и о третьих кражах с собственным сознанием подсудимых и весьма несложными обстоятельствами дела. Будучи очень занят, я не имел времени заходить в эти заседания. Но недели через две один из моих товарищей прокурора намекнул мне, что было бы желательно, чтобы я послушал руководящие напутствия председателя, и на мой недоумевающий вопрос объяснил мне, что старик так вошел во вкус заключительных слов, сказанных им по первому делу, что повторяет в каждом заседании по нескольку раз свое «да укрепит и просветит»… иногда вызывая невольную улыбку у слушателей. Я пошел в ближайшее заседание и убедился… «Ну, что? — спросил меня добродушно председатель, — Как вы скажете? Ведь дело-то, кажется, у нас идет ничего себе?» — «Идет-то идет, да только не находите ли вы, что от постоянного повторения вашего заключительного призыва последний теряет свою силу и становится заурядной фразой, в смысл которой уже никто не вникает?» — «Ну, уж извините, — воскликнул он, — уж извините! Сами меня научили, а теперь критикуете. Оно у меня уже и в книжку занесено»… Эта таинственная книжка, предрешавшая содержание каждого руководящего напутствия, была своего рода Vademecum(5) моего председателя. Она была наполнена отдельными периодами и единичными афоризмами, и те, кому удалось заглянуть в нее, уверяли, что в ней были для оценки доказательств помещены такие изречения:, «И что же представляет он (т. е. подсудимый) в свое оправдание? Одно голое отрицание!» Последнюю фразу, приходилось и мне не раз слышать из уст председателя о добросовестном, хотя и несколько своеобразном, отношении которого к своему делу я вспоминаю с искренним уважением.

Рисуя перед собою образ этого председателя, я не могу, отрешиться от воспоминания и о некоторых других его чертах, вызывавших невольную улыбку у окружающих, находившихся в судебных заседаниях, когда таковые посещала его супруга. Старик был не только добрым и рачительным семьянином, но и относился к ней с влюбленной нежностью, проявления которой считал вполне уместными и в присутствии посторонних. Когда она, одетая со вкусом, величаво проходила где-нибудь в гостях мимо карточного стола, за которым он играл обыкновенно «по маленькой», он прерывал игру и с молчаливым восхищением следил глазами за спутницей своей жизни. Ему, конечно, хотелось, чтобы она посещала заседания по наиболее интересным делам и могла убедиться в искусстве, авторитетности и своеобразном красноречии мужа. В местах для публики было поставлено особое кресло, замыкавшееся медной перекладиной, которую почтительно услужливый курьер отпирал в нужных случаях, и супруга председателя водворялась в предназначенное ей место. Появление ее всегда и неизменно производило особое впечатление на мужа. Он приостанавливался в ведении судебного следствия и, вынув старомодный лорнет с ручкой, осыпанной бирюзой, долго и с умилением смотрел в него на вошедшую и блаженно ей улыбался, посылая ей знаки приветствия.

В большинстве случаев, отчасти, впрочем, кроме столиц, руководящее напутствие свелось к указанию присяжным подробностей порядка их совещания и способа ответа на поставленные судом вопросы. За время моей прокурорской службы мне пришлось слушать настоящие руководящие напутствия по некоторым делам преимущественно в Харькове от Э. Я. Фукса и в Петербурге от А. А. Сабурова. Последний умел облекать содержательность своего напутствия в блестящую форму и обострять внимание и самодеятельность присяжных. Но многие другие напутствия, слышанные мною, были очень и очень слабы, представляя «медь звенящую и кимвал бряцающий» (см. Медь звенящая и кимвал бряцающий - прим. Dslov.ru), и, по правде говоря, только отнимали понапрасну время у всех присутствующих. Особенно было досадно, когда бесцветное положение доводов обвинителя и защитника, лишенное сжатого синтеза и самостоятельного анализа, следовало за полными блестящей логики речами Арсеньева или Потехина, за исполненными огня и художественных образов речами Спасовича, за тонкой и изворотливой диалектикой Лохвицкого, за обвинительными речами одного из моих талантливых товарищей — Случевского, Жуковского, Андреевского и др. Не лучше бывало и тогда, когда один из председательствующих начинал «суконным языком» разъяснять в общедоступных, как ему казалось, выражениях юридические понятия, давно известные присяжным из жизни.

Бывают, однако, случаи, когда руководящее напутствие является излишним по простоте и житейской ясности дела и где оценка доказательств основывается уже не на разборе их внутренней силы, а на непосредственном впечатлении присяжных, произведенном на них тем или другим показанием или личностью говорившего перед ними. Такой случай был и в моей председательской практике. Вследствие болезни товарища председателя мне пришлось спешно заменить его и сказать руководящее напутствие по делу о профессиональной воровке кур (такой специальный «промысел» существовал в семидесятых годах в Петербурге, существует, вероятно, и теперь), судившейся в седьмой или восьмой раз. Зайдя во двор большого дома в отдаленной части столицы, она приманила петуха и, накинув на него, по словам сидевшей у окна в четвертом этаже потерпевшей от кражи, мешок, быстро удалилась, но была задержана поспешно «скатившейся» сверху хозяйкой похищенной птицы и привлеченным ее криком городовым уже в то время, когда продавала петуха довольно далеко от «места его жительства». На суде подсудимая утверждала, что зашла во двор «за нуждою» и лишь потом заметила, что какой-то «ласковый петушок» упорно следует за ней, почему и взяла его на руки, боясь, как бы его не раздавили при переходе через улицы. Законная владетельница петуха с негодованием отвергала эти объяснения, заявляя, что у нее «петушище карактерный» и ни за кем, как собака, не пошел бы. Обе остались при своем. Что можно было сказать в руководящем напутствии по такому делу, кроме указания, что решение вопроса о виновности зависит от доверия к одному из двух показаний о характере петуха, подкрепляемого практическими воспоминаниями о свойствах и привычках этого пернатого. Я так и сделал, и присяжные после двухминутного совещания признали, что петух был характера гордого и непреклонного. Для подобных случаев следовало бы установить необязательность руководящего напутствия, если только сам председательствующий не найдет необходимым его произнести или о том не заявят желание присяжные заседатели. Но и при введении подобного правила отсутствие защитника должно вызывать неизбежность напутствия.

Сознание важного значения напутствия побудило — меня при ведении больших и сложных дел в петербургском суде (Юханцева, Гулак-Артемовской, Жюжан, о подделке облигаций восточного займа, Мейенов, Ландсберга и других) обращать на эту часть уголовного процесса особой внимание и по мере сил попробовать самостоятельно построить ее на общих основах, заложенных составителями Судебных уставов, которые отвергли в свое время установление каких-либо правил для оценки доказательств, предоставив все дальнейшей деятельности судей и их вдумчивому опыту. Почти все мои руководящие напутствия были напечатаны, и я собрал впоследствии некоторые из них в моей книге «Судебные речи». Переходя в 1881 году на должность председателя гражданского департамента судебной палаты, я с большим сожалением расстался с возможностью продолжать выработку приемов и содержания напутствия и уже гораздо позже, в качестве обер-прокурора уголовного кассационного департамента, с огорчением имел случай неоднократно убеждаться по большим делам, доходившим до Сената, что твердого и точного понятия о границах и о внутреннем смысле руководящего напутствия все еще окончательно не установлено. И теперь еще бывают случаи, когда напутствия являются или бесполезной, ничему не помогающей тратой времени, или проведением совершенно произвольных взглядов и положений, способных лишь затемнить голос здравого и правового сознания и житейской правды, или же, наконец, что особенно печально, носят на себе следы влияния французской развязности, но только без тонкого французского остроумия. Был даже и такой случай, когда председательствующий по делу с очень сомнительным обвинением студента в тяжком преступлении против женской чести, обвинением с довольно явной вымогательной подкладкой со стороны потерпевшей, допустил прокурора и гражданского истца до совершенно недозволительных заявлений, сеящих племенную вражду. В объяснении своем он ссылался в свое оправдание на то, что был в то время поглощен «обдумыванием» своего резюме… поглощен во время прений, которыми он должен руководить и сущность которых ему, по закону, предстоит разбирать в своем заключительном слове…

Задача руководящего напутствия в деле Маргариты Жюжан была особенно трудна и ответственна. Из раскрытых на суде обстоятельств было затруднительно вынести убеждение, что жизнь несчастного юноши пресеклась вследствие случайности или собственного его желания. С другой стороны, улики против подсудимой были довольно слабы. Между доказанными чувственными ее отношениями к Николаю Познанскому и правдоподобным заключением о возникавшей в ее сердце ревности к расправлявшему свои молодые крылья юноше и умышленным отравлением недоставало некоторых, необходимых для полного убеждения, звеньев. Из-за преступной, коварной отравительницы, принесшей разврат и смерть в доверившуюся ей семью, не раз выглядывал легкомысленный образ несчастной иностранки, не умевшей в обстановке безалаберной русской семьи сдержать порывы страстной натуры и уже достаточно за это наказанной тюремным заключением и всенародным позором. Лично у меня возникало предположение, что Николай Познанский, страдавший краснухой и связанным с ней ослаблением зрения, напуганный мрачными предсказаниями популярных медицинских книжек относительно последствий преждевременной половой жизни, желавший, быть может, вызывать в себе крепкий сон, гарантирующий его от чувственного возбуждения, клал в папиросы морфий (на то, что в папиросах были находимы следы чего-то горького и что на губах покойного, вокруг которого валялись окурки папирос, был белый налет, смьнтый матерью, существовали указания в деле) и перед тем, как чиркнуть спичками в последний раз, всыпав в папиросу яд, забыл вложить в нее вату и отравился вследствие этой своей неосмотрительности. Но это было лишь предположение, последняя часть которого была довольно бездоказательная, и я не мог его навязывать присяжным, тем более, что ни на суде, ни при прениях об этом не говорилось ни слова. Возбуждать сомнение в присяжных следует обдуманно и осторожно. Я уже говорил, что у нас часто встречается недостаток, отмеченный еще Кавелиным и названный им «ленью ума». Эта лень ума, отказывающаяся проникать в глубь вещей и пробивать себе дорогу среди кажущихся видимостей и поверхностных противоречий, особенно нежелательна на суде потому, что в нем достоверность вырабатывается из правдоподобности и добывается последовательным устранением возникающих сомнений. Благодетельный и разумный обычай, почти обратившийся в неписаный закон, предписывает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. Но какое это сомнение? Конечно, не мимолетное, непроверенное и соблазнительное по легко достигаемому при его услужливой помощи решению, являющееся не плодом вялой работы ленивого ума и сонной совести, а остающееся после долгой, всесторонней и внимательной оценки каждого доказательства в отдельности и всех в совокупности, в связи с личностью и житейской обстановкой подсудимого. С сомнением надо бороться, а не открывать ему торопливо и гостеприимно двери. Надо его победить или быть им побежденным, так, чтобы, в конце концов, не колеблясь и не смущаясь, сказать решительное слово — виновен или нет!

Наконец, есть общественные явления, в которых легко и заманчиво найти решающее слово по трудному вопросу, требующему ответа. Таково, например, самоубийство. Человечество со второй половины прошлого века стало страдать в Европе и Америке одним тяжелым нравственным недугом, развитие которого не может не озабочивать всякого мыслящего человека. Известиями о лишивших себя жизни и тридцать лет назад уже были полны повседневные известия газет. В этом явлении была и есть одна, особенно прискорбная сторона: лишают себя жизни не только люди, пресыщенные, утомленные морально или физически или же материально измученные жизнью, — самоубийство простирает свое черное крыло и над юностью и над детством, когда ни о пресыщении, ни об утомлении не может быть и речи. Такие юные самоубийцы могут быть и в среде близких и знакомых присяжным лиц. По большей части, как видно из обстоятельств, окружавших их деяние, такие юные самоубийцы вступали в жизнь, предъявляя к ней чрезмерные и нетерпеливые требования, богатые сырым материалом часто бесполезных знаний и бедные душевной жизнью, равнодушные к вечным вопросам духа и преждевременно разочарованные. Когда жизнь начинала наносить им свои удары, перед ними сразу меркла всякая надежда, слабая воля не напрягалась на борьбу и смущенная душа не умела найти ни в чем опоры, быстро развивая в себе бессильное отчаяние и ненависть к самому факту существования… Намеки на такие настроения были и в дневнике Николая Познанского, причем некоторые, очевидно, особенно сильные места были тщательно зачеркнуты неизвестной рукой. Не удержать, однако, присяжных от соблазна всецело и поспешно отдаться предположению о том, что тут было самоубийство, без всякой дальнейшей проверки этого многими житейскими чертами из жизни умершего и даже из того же дневника, было бы несогласно с задачей, лежащей на председателе. Да и самый дневник Познанского, как доказательство вообще, подлежал особому разъяснению, особенно ввиду того, что он был веден не взрослым и много пожившим человеком, являясь плодом спокойного отношения к уже изведанной жизни, а писан перед неизбежным личным «Sturm und Drangperiode», когда является невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений, когда предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств навевают оттенок скорби на размышления, вверенные дневнику, и человек, правдивый в передаче отдельных фактов и целых событий, впадает в самообман относительно своих чувств и мнений. На эту сторону дневника, как доказательства, необходимо было тоже указать присяжным и предостеречь их.

Поэтому руководящее напутствие по делу Жюжан было сопряжено с большим трудом не только по отношению к содержанию, но и к форме, которая в напутствии должна быть в высшей степени сжатая, где не должно быть ни одного лишнего и ни одного забытого слова. Дело Жюжан привлекло к себе внимание не только нашей, но и французской печати. В «Temps»(6) были напечатаны известия о ходе процесса и об оправдательном приговоре и приведена выписка из парижского издания «Agence generale russe»(7), содержащая разбор моего напутствия.

Не могу не привести в заключение характерного отзыва Петра Дмитриевича Боборыкина. «Сейчас только окончил я, — писал он мне 18 ноября 1878 г., — чтение вашей заключительной речи по делу Жюжан. Она мне так понравилась, что я не могу не выразить вам этого. Что в особенности прельстило меня в этом резюме — это не одна только форма его (на нее и наш брат, писатель, был бы, быть может, способен), но немыслимая для меня объективность изложения и оценки… Я и до вашей речи рассуждал так, как вы рассуждаете; но повести себя так, как вы себя повели, не был бы в состоянии — темперамент не позволяет: что-нибудь да перепустил бы или не взвесил бы с такой широкой и строгой вдумчивостью, как это сделали вы».

Примечания

1) Личная охрана (нем.).

2) Влюбленная дружба (франц.).

3) Дорогой и почтенный товарищ (франц.).

4) Враль, пустомеля (франц.)

5) Спутником (лат.).

6) Французская газета «Время» (франц.).

7) Русское генеральное агентство (франц.).

Дополнительно

Кони Анатолий Федорович

Собрание сочинений в восьми томах