«Иван Андреевич Крылов» (Плетнёв П. А.)
Очерк «Иван Андреевич Крылов»[ i ] русского литературного критика Плетнёва Петра Александровича (1792 – 1866).
«Иван Андреевич Крылов»
I
9 ноября 1844 года Россия лишилась человека, незабвенного для нее. Скончался Иван Андреевич Крылов. Достаточно этого имени, чтобы выразить вполне, что утратили русские всех сословий, всех возрастов, люди с высшим образованием и люди едва грамотные, лица, занимающие важнейшие должности, и неизвестные частные лица, блестящие таланты, воспитатели, наставники — и все, кому еще предстоит в жизни, в какой бы то ни было степени, умственное развитие. Едва понятно, как мог этот человек, один, без власти, не обладавший ни знатностью, ни богатством, живший почти затворником, без усиленной деятельности, как он мог проникнуть духом своим, вселиться в помышление миллионов людей, составляющих Россию, и остаться навек присутственным в их уме и памяти. Но он дошел до этого легко, тихо, свободно и сам едва сознавая необъятность и высоту своего беспримерного успеха.
Бог ниспослал ему благодать слова. Все могущество, доступное на земле человеку по отношению к равным ему, заключено в этом неизъяснимом даре. Мы все постигаем, чувствуем и мыслим, а вследствие того и говорим или пишем — только но все равно. Слово есть полный образ духовности в человеке. Силы духа неисчислимо разнородны и разнообразны. В полноте совершенства своего, по какой-то чудесной способности, они все создают в таком дивно прекрасном виде, в такой гармонии с общечеловеческою духовностью, как сама Природа. Мир внешний, окружающий человека, вмещается в его душу, где мы называем его внутренним миром. Первый существует в одном неизменном образе. Другой, по различию восприемлющих, до бесконечности разновиден. Поэтому слово, будучи полным образом, как я сказал, духовности в человеке, всегда показывает внешний мир согласно не с подлинником, а с принятыми им в душе особенностями. В Крылове мы видели перед собою верный, чистый, совершенный образ Русского. Его индивидуальную духовность всего точнее можно уподобить слитку самородного золота, нигде не проникнутого даже песчинкой постороннего минерала. Эту, может быть, единственную в своем роде натуру воспитание, обстоятельства жизни, связи и отношения, влечение вкуса и — без сомнения, всего более — ясный ум образовали так полно, твердо и высоко, что во всех явлениях, даже в каждом элементе ее деятельности, все типически выражало русский мир. До чего ни прикасалась, на что ни взглядывала, чем ни отзывалась духовность человека, так счастливо образовавшегося и окрепшего в убеждениях, все в ее могучем слове являлось истинным, точным и полным. Внутренний мир Крылова до такой степени хранил тождество с внешностию, окружавшею его; художнический ум его в такой тонкости постигал легчайшие оттенки и особенности русского смысла, положений, привычек, языка, звуков, красок, ощущений и духа, что слово его, с появления в голове до последней обстановки в поэтическом создании, каждым движением, каждою чертою в совершенстве выполняло свое призвание.
II
Всем известно, что Крылов не отвергал от себя общего достояния людей мыслящих — знаний и счастливых произведений, обработанных на других языках. По своим понятиям, суждениям, по своей жизни, привычкам и прекрасно очищенному вкусу, по любви к талантам и личным успехам в некоторых художествах (например, в рисовании, музыке), он был равен всем самым образованным людям высокого разряда. Еще более скажу: природа наделила его способностию быстро и легко усваивать другие языки. Следовательно, он, подобно всем современникам, находился под тем влиянием иноземным, которому не без основания мы приписываем частое отсутствие в нас самобытности и народности. Между тем он духом своим так был крепок и неодолим, ум его так был строг и вместе гибок, что на соображениях и исполнении его не осталось и следа подчиненности или увлечения, ни приема заимствованного и отзывающегося смешением разнородных движений, а напротив, каждое вызываемое им лицо и склад его мыслей облекались самым разительным образом в русскую физиономию. Народность его произведений заключается не в одном прекрасном употреблении чисто русского языка, народных поговорок, не в одном верном описании костюмов, быта русского, нравов, привычек, добрых и дурных наших качеств, нет: в его слове живо обрисованы полные сцены нашей духовной жизни с зародыша идеи, или с первого взгляда, молчаливо остановившегося на предмете, до конца умственной работы, или до последнего явления в действии. Наружное положение, самый ход внутренних ощущений, столкновения с побочными препятствиями, напряжение сил душевных и телесных, улыбка удачи и грубое восклицание промаха выставлены на суд и наслаждение зрителя не в общих или только приблизительных чертах, а в яркой неделимости, которую учено-гениальной кистию всю сорвал живописец с русского натурщика.
Одни природные способности, бессознательно устремленные на искусство, объемлющее столько разнородных материалов и для каждого из них требующее столько гибкости и утонченности всех эстетических сил, не могли бы вынести Крылова на ту высоту, которой он, по общему, единогласному признанию, достигнул как народный русский писатель, если бы он светлым и независимым своим умом, со всею истиною и точностию, не определил для себя гармонически теории своего искусства. Но теория его, в каждом создании, в каждом стихе, даже в каждом выражении высказывающаяся явственно, неуловима для исполнения. Она, как органическая жизнь в природе, всегда будет возбуждать любознательность, изумление; но по ее законам никто сам не создаст творения, равного тому, которое изучает.
III
2 февраля 1838 года исполнилось Крылову семьдесят лет от рождения. Торжественно и умилительно выразилось в это время чувство всеобщего уважения к его несомненным заслугам отечеству. Юбилей, празднованный здесь в тот день, когда исполнилось пятьдесят лет с появления в печати первых его стихотворений, конечно, на все последние годы его жизни оставил в душе его сладостнейшие воспоминания. Дань любви, признательности и почтения выразилась так свободно, единодушно и полно, что в честь частного человека едва ли бывал когда подобный праздник.
Есть небольшая биография Крылова, напечатанная в январе 1844 года («Звездочка», ч. IX, стран. 34-60)[ 1 ]. Там подробно описано все бывшее на юбилее. Эта биография очень замечательна. Ее составила одна дама, много выведавшая подробностей о детстве Крылова, как видно, из разговоров с ним. Сердце умной и любящей женщины понимало, на чем всего занимательнее остановить внимание. «Часто спрашивала я нашего несравненного Ивана Андреевича (говорит сочинительница его биографии) о детских его склонностях, о том, проявлялся ли в младенчестве его гений; но он мне всегда отвечал: "И, матушка, я был дитя как и все, играл, резвился, учился не отлично, иногда меня даже и секали". На тринадцатом году своей жизни (продолжает она) Иван Андреевич лишился отца. Мать сделалась для него земным провидением, как бывают все матери для детей своих. Она с материнскою проницательностью открыла способности своего сына и старалась развить их, несмотря на ограниченность своих средств. Андрей Прохорович (отец Крылова) не оставил после себя почти никакого состояния, но оставил несколько книг, которые собирал в продолжение своей жизни. Эта библиотека лежала не в богатых шкафах, но в полуразвалившемся сундуке, в пыли и беспорядке. Марья Алексеевна (мать поэта) вывела на свет эти спрятанные сокровища, и сама себе составила план образования своего сына. Желая приохотить его к учению, она обещала давать ему награду, когда он прилежно будет читать с нею в положенные часы. Маленькому Крылову понравилось это распоряжение. Он охотно принимался за книги, усердно читал и каждый раз получал гривну или две — меди. Тогда деньги были очень дороги, тогда ими очень дорожили. И когда маленький Крылов сделался владетелем капитала в несколько рублей, то он считал себя богачом. Мать его, чтобы не приучить его к корыстолюбию, к желанию копить деньги, или к другой крайности — тратить их на пустяки, придумала очень хорошее средство: она замечала ему, что у него изорваны перчатки, стар картуз, и советовала на свои деньги купить и то и другое. Молодой Крылов радовался, что мог сам доставать себе необходимые вещи, выбирал хорошие светлые перчатки, щегольской картуз — и все это очень берег, потому что мы всегда как-то более дорожим тем, что приобретаем своим трудом, нежели тем, что нам достается даром. Мать его хотела и с французским языком употребить то же средство, которое так хорошо удалось с русским. Она, не зная ни слова по-французски (между тем мальчик успел ознакомиться с этим языком, поучившись несколько у гувернера-француза, жившего у губернатора: это происходило в Твери, где служил перед кончиною своего отец поэта), заставляла сына читать на этом языке в положенные часы и давала награды. Но французская грамота не так легко давалась Крылову, как своя родная. Он рожден был человеком чисто русским и потому-то к его природе не легко прививалось что-нибудь иностранное. Ему скучно было читать на языке мало знакомом. Он бегло повторял слова и фразы, которые знал наизусть, перевертывал листы и с нетерпением ожидал, когда пройдет положенный час. Марья Алексеевна, может быть, и догадывалась, на какие хитрости подымался ее сынок, но она делала вид, будто ничего не замечает, и продолжала давать ему положенное награждение. Ему стало скучно бормотать без связи и толку заученные фразы, да и совестно обманывать добрую свою мать. Он решился читать с пользою и понимать, что читает. Вот для того он взял лексикон, начал приискивать каждое незнакомое слово и таким образом скоро научился по-французски».
IV
Приведенные мною рассказы драгоценны. Они так близко знакомят читателя с детством поэта. Все, чем бы захотелось в этом роде теперь пополнить дальнейшие события жизни Крылова, уже невозможно. Только сам он из уст своих мог снабдить женскую любознательность подобными подробностями. Не менее занимательно там же рассказано и о первых опытах авторства Крылова, о первых его знакомствах после переезда с матерью из Твери в Санкт-Петербург (напр., с Дмитревским, Брейткопфом), о начале его службы, о кончине матери его и проч. Не думаю, чтобы в бумагах Крылова нашлись записки о жизни его. Он был, как я и сочинительница биографии согласно заметили, по преимуществу русский человек, а русские ничему в себе не удивляются, ничего не признают в собственных делах за чрезвычайное и любопытное. Только особенные и слишком редкие обстоятельства при воспитании или в первой молодости выводят некоторых из этого смиренномудрия. По смерти своей великие люди наши оставляют в достояние истории только три наследства: послужной список, несколько анекдотов — и то если случайно переживут их ближайшие из современников — и гласные дела свои. Всякий согласится со мною: чем можно поживиться из послужного списка Крылова? Самый продолжительный период его службы прошел в императорской Публичной библиотеке, где он заведовал отделением русских книг. Исторические дела его — это басни Крылова. Тут, конечно, есть над чем поработать и грамматику, и филологу, и поэту, и историку, и критику высших совершенств поэзии, и даже критику вообще изящных искусств. Но все труды их войдут только в область верховного человековедения, а не в биографию. Басни же Крылова, просто как дела его, все уже знают наизусть. Мнение свое о литературных его заслугах я изложил за несколько перед сим лет («Современник», т. IX)[ 2 ]. В изложении своем я рассматривал его в трех отношениях отдельно: 1, как поэта вообще, то есть художника, который все, доступное обрабатыванию душевных сил, лучшими орудиями языка пересоздает в ясные, полные и живые образы, представляющие из области своей как бы вторую природу со всеми вечными ее законами; 2, как баснописца, то есть специального поэта, который на всякую свою мысль набрасывает легкий, прозрачный покров аллегории; который в каждом существе чувствует проявление чего-то человеческого, подобно жителю Индии, верующему в переселение душ; одним словом, поэта, которому в одно и то же время, с одной стороны, всякая вещь говорит о человеке, а с другой, всякое о нем помышление принимает какой-нибудь из чувственных образов, населяющих вселенную; наконец 3, как русского писателя, то есть автора, который явления русской жизни со всеми частностями, прикосновенными к этой идее, изображал в русских стихах с поэтическою верностию, поразительно и неизгладимо; который в душе своей хранил такую симпатию ко всем окружающим его явлениям, что, говоря о них, прямо и удивительно метко попадал на выражения, обороты речи, расстановку слов, даже на самые звуки, исключительно отличающие наш язык от языков иностранных; автора, у которого человек и его действия, мысль и слово, образ и его очертание не иначе возникали в уме и воображении, как под неизменным типом народности нашей.
Трудно найти человека, которого жизнь была бы до такой степени обогащена анекдотическими событиями, как жизнь Крылова. По своему характеру, привычкам и образу жизни он беспрестанно подвергался тем случаям, в которых выражаются резкие особенности ума, вкуса, добродушия или слабостей. Если бы можно было собрать в одну книгу все эти случаи и сопровождавшие их явления, она составила бы в некотором смысле энциклопедию русского быта и русского человека — в виде Крылова. К сожалению, Гнедич, вернее всех хранивший в памяти своей лучшее из этой любопытной энциклопедии, все унес с собою в могилу, маленькую только часть оставив в наследство друзьям своим, из которых иные тоже умерли, а другие странствуют далече…
V
С. Н. Глинка, по кончине Крылова, прислал мне небольшую о нем выписку из своих «Записок». Я из них приведу здесь то, что сколько-нибудь послужит к пополнению будущей биографии поэта. С. Н. Глинка только тремя годами моложе Крылова. Итак, на его сказания положиться можно[ 3 ]. "Иван Андреевич (написано у него) гласно стал заниматься литературою в осьмидесятых годах. С капитаном гвардии Рахмановым[ 4 ] начал он тогда издавать «Почту духов». С 1792 года имя его сделалось известнее. С Клушиным и другими товарищами он сделался редактором «Санкт-Петербургскаго зрителя»[ 5 ]. Здесь между прочим напечатана остроумная повесть его в прозе: «Каиб». Сочинением басен он занялся после поездки в Москву, где Дмитриев, прочитав первые опыты его в этом роде поэзии, присоветовал ему не оставаться при одной попытке. Там князь Шаликов в это время (1805), под покровительством Дмитриева, приступил к печатанию журнала «Московский житель»[ 6 ]. В нем, в одно и то же время, помещены были: Письмо Дмитриева о цели, духе и направлении повременных изданий и басня Крылова «Разборчивая Невеста». С этой эпохи Иван Андреевич писал почти исключительно басни. Первое издание их явилось в 1809 году. Жуковский в «Вестнике Европы» произнес о них замечательное свое мнение, которое перешло впоследствии времени и в полное собрание сочинений его[ 7 ]. В «Русском вестнике» также замечено было издателем о баснях. Крылова, что в рассказе есть новые и живые выражения[ 8 ]. Не вхожу здесь (продолжает С. Н. Глинка) ни в какой разбор: басни Крылова разобрала целая. Россия. Упомяну только о моем свидании с ним, когда он жил еще в доме императорской Публичной библиотеки. При входе моем он лежал на софе с книгою в руках. То был греческий Эзоп. «Вы снова перечитываете Эзопа?» — сказал я. «Учусь у него», — возразил Иван Андреевич. «Это удел гения, — прибавил я, — ум обыкновенный встречает предел; гений идет вперед, далее, мечтая о совершенстве. Виргилий завещал, чтобы сожгли его "Энеиду"; хорошо сделали, что не послушались его. Латинская словесность лишилась бы венца славы своей. Впрочем, и наш Державин сказал: "Учиться никогда не поздно".
Знаете ли, что Лафонтен, и Дмитриев, и вы упустили самую разительную, или, как нынче говорят, гениальную черту в басне Эзопа "Дуб и Трость"?» — «Как это?» — спросил Иван Андреевич. «А вот как, — отвечал я. — В падении дуба Эзоп представил падение гордыни, спеси, презорства; в торжестве тросточки торжество кротости, скромности, смирения. Лафонтен почти пиитическою трубою передал эту басню. У него дуб простонал. Прекрасно рассказана эта басня и у Дмитриева и у вас. Но дуб только пал. Спесь, падая тихомолком, в удалении от зрителей, кое-как утешится. Но что дуб пал к стопам смиренной тросточки, вот что больно спеси и гордыне». Крылов привстал, подал мне трубку и сел. Я закурил и продолжал: «Лафонтен правду сказал, что Эзоповы басни драма во ста действиях. Он вывел в них всю природу от кедра до иссопа. И в них каждый в чем-нибудь себя узнает и что-нибудь найдет для себя. Я говорю это о сущности вымыслов; но в поэзии и Лафонтен, и Дмитриев, и вы победители. У вас, Иван Андреевич, в баснях своя жизнь, свое неотъемлемое достоинство. Заметили, и я повторяю, что вы всем действователям ваших басен передали во всем самобытность русскую. Переводчик наших басен г. Масклэ, человек очень умный и знающий вполне русский язык, не достиг своей цели[ 9 ]. Перевод его не имел успеха за границею. Снова повторяю: жизнь ваших басен — в русском слове и в вашей поэзии». Поговорив еще немного, я встал, а Иван Андреевич сказал: «Сергей Николаевич! нас, старых знакомых, теперь немного осталось». — «Да, — отвечал я, — и старик Шатров умер»[ 10 ]. Это было последнее мое свидание с Крыловым. Я познакомился с ним еще в прошедшем столетии, у московского сибарита, любителя словесности и гостеприимна всех тогдашних поэтов и вообще писателей, ф. Г. Карина. Я пережил их всех; грустно! Но Крылов не умер: гений не умирает. Басни его сделались общим народным сокровищем. Он первый из русских писателей (заключает С. Н. Глинка) увенчался торжеством юбилея — и это перейдет в историю <…>"
VI
С поэтическим талантом, в раннем еще детстве открывшемся (опера «Кофейница» написана автором пятнадцати лет), Крылов от природы получил самый твердый, самый ясный, самый здравый ум. Обстоятельства жизни ему не позволили систематически вовремя образовать эти редкие дарования. Он принужден был начать службу ребенком и проводить лучшие лета за делами и между людьми, где ничего не было общего с его наклонностями и назначением. Но из положения, так сказать, бесплодного, тягостного и даже насильственного душа его умела вынести на жизнь много полезного. Он лицом к лицу ознакомился с мыслящею нуждою; разглядел, постигнул и оценил людей на разных ступенях гражданских; он проникнулся стихиями народности не из книг, не из рассказов, а вдыхая их сам в себя как участник и Действователь. Эта, с одной стороны, опытность, прикоснувшаяся не ко многим из самых известных писателей наших, с другой стороны, врожденная способность понимать до тонкости все оттенки поступков и мнений людей, нанимающих высший слой общества, способствовали Крылову с равным успехом вполне нравиться во всяком кругу. Он не был чужд ничему, принятому людьми. Я помню, что один из умнейших случайных людей отзывался о нем так: «Я больше всех писателей люблю Крылова, с ним можно и поговорить о деле, и поболтать, и с удовольствием пообедать, и даже в карты поиграть». Последняя забава в молодости его едва не обратилась в его страсть. Гнеднч рассказывал, что некогда для нее он готов был всем жертвовать <…> Удивительно ли, что человек, который успевал работать для журналов, для службы, для театра, который был веселым товарищем в разгульном собрании и умел одушевить, даже украсить самый блестящий круг, удивительно ли, что он сделался любимцем высшей в С.-Петербурге аристократии? Передавая некоторые биографические черты гр. Александра Сергеевича Строганова («Современник», т. XXXI), я упомянул уже, в каком отношении Крылов находился к его дому[ 11 ]. Точно так же он был приятнейшим гостем во многих других семействах значительных людей. Но, как всем, конечно, памятно еще, вполне душой и сердцем принадлежал он дому А. Н. Оленина.
Наступает время, с которого говорить о Крылове становится мне удобнее, потому что многое из того удалось самому мне видеть. Это 1811 год. Меня привезли тогда в С.-Петербург — и хоть из казенного заведения, в которое поместили меня, трудновато было находить доступ к свету, но мне посчастливилось посмотреть на Крылова в одну из лучших для него эпох. Последовало открытие императорской Публичной библиотеки. Несколько лет ежегодно праздновали это событие торжественным публичным собранием — и каждый раз учреждалось тут чтение новых сочинений замечательнейших в то время литераторов. В первый раз увидел я Крылова, когда он читал в этом собрании только что написанную им басню «Похороны»[ 12 ]. Никто лучше его не умел дать чтением всей прелести, выразительности и разнообразной игры чудным красотам его басен. Он не читал, а в полном смысле рассказывал, не напрягая нисколько силы голоса, не прибегая никогда к искусственному протяжению звуков или к эффектности в их окончании. Тогда Крылову было с небольшим сорок лет. Но от излишней полноты и обыкновенной у него во всем небрежности он казался гораздо старее. Совершенную с ним противоположность представлял Гнедич, как методою чтения, так и всею своею наружностию. Он до изысканности любил все щеголеватое, стараясь соблюдать в строгости приемы и движения светского человека из лучшего общества. Желая сообщить художническую выразительность чтению своему, Гнедич "размерял высоту или понижение голоса с пространством самого места, заранее готовил движения, смотря по смыслу стихов; некоторые из них выговаривал медленно, нараспев, другие глухо и едва слышимо. Нельзя, однако же, отнять у него справедливости, чтобы он не достигал цели своей, часто от его чтения, особенно гомеровских гекзаметров, начинало невольно что-то шевелиться в груди слушателя и движение крови изменялось. Он читал в упоминаемом собрании свою небольшую поэму «Рождение Гомера».
VII
С 1805 года до поступления в библиотеку Крылов писал преимущественно для театра. В это время им сочинены комедии: «Модная лавка», «Урок дочкам» и опера «Илья-богатырь». А. Н. Оленин умел соединить на службе при библиотеке многие известные лица из литераторов. Кроме Крылова и Гнедича там же были: знаток славянской филологии А. X. Востоков, переводчик некоторых трагедий Расина М. Е. Лобанов, первый в России библиограф В. С. Сопиков; а впоследствии времени поэт барон А. А. Дельвиг и — тогда только еще писатель для театра — М. Н. Загоскин. Дом Оленина всегда оставался центром соединения писателей русских. Из Москвы переселившись в северную столицу, Карамзин, Жуковский, Батюшков и — по выходе из лицея — Пушкин там встречались друг с другом часто, или уж по крайней мере по воскресеньям. Знаменитые иностранцы (например, барон А. Гумбольдт), приезжая в С.-Петербург, тут находили лучшее русское общество литераторов, ученых и художников[ 13 ]. Оленин был президентом и Академии художеств. Кроме просвещенного и радушного хозяина там было существо — олицетворенная доброта и участие, Е. М. Оленина, урожденная Полторацкая. Человек бессемейный и необремененный делами, Крылов привык почитать этот дом родственным для себя. Его любили и даже баловали там, как ребенка. Все свои привычки и прихоти он находил у них предупрежденными. Когда лета, соединившись с его поэтическою леностью, отучили его от рассеянности и многочисленных посещений, он выезды свои из дома ограничил единственно семьею Олениных и Английским клубом, который сохранил над ним права свои до последних годов его жизни. Крылов, при сознании великого таланта своего, всегда скромный и самые блестящие успехи свои чистосердечно приписывавший счастливым обстоятельствам своей жизни, трогательно, не разыгрывая театральной роли, во всеуслышание высказал в одном из стихотворений своих сердечную, можно сказать, беспримерную признательность перед А. Н. Олениным за его неизменную любовь к нему. Посылая экземпляр басен своих одного из бесчисленных изданий, вот что ему написал он и после напечатал в «Северных цветах»:
Прими, мой добрый меценат,
Дар благодарности моей и уваженья.
Хоть в наш блестящий век, я слышал, говорят,
Что благодарность есть лишь чувство униженья,
Хоть, может быть, иным я странен покажусь —
Но благодарным быть никак я не стыжусь.
И в простоте сердечной
Готов всегда и всем сказать, что, на меня
Щедрот монарших луч склоня,
Ленивой Музе и беспечной
Моей ты крылья подвязал.
И, может, без тебя б мой слабый дар завял
Безвестен, без плода, без цвета,
И я бы умер весь для света.
Но ныне, если смерть свою переживу,
Кого, коль не тебя, виной в том назову?
При мысли сей мое живее сердце бьется.
Прими ж мой скромный дар теперь
И верь,
Что благодарностью, не лестью он дается[ 14 ].
VIII
Большая часть служащих при библиотеке помещается близь нее в особом доме, почти против угла Гостиного двора. По одной лестнице надобно было всходить к Крылову и Гнедичу, из которых первый жил во втором этаже, а другой в третьем. Библиотекари и помощники их обязаны по очереди наблюдать по службе дежурство не только на целый день, но и на всю ночь. Никогда никто из них не искал для себя льготы или исключения. Напротив, эти дни, проводимые в богатейшем книгохранилище, принадлежали к приятнейшим для них. Только летом иногда тяготился Гнедич. Он, в отсутствие посетителей, выходил на обширный, ныне уже застроенный двор, и мерно там расхаживал, освежаясь тенью главного здания. На вопрос являвшегося к нему приятеля: не дежурный он? — молча показывал пальцем красную ленточку на галстуке своем и только прибавлял иногда серьезно: «Ведь ты видишь». Крылов не любил движения. Он принимал всех, оставаясь на диване и читая какой-нибудь старинный роман, хоть бы это были «Письма Эрнеста и Доравры»[ 15 ]. С летами и дородностию он более и более догружался в недеятельность. Но чтобы избавиться скуки, он, без малейшего участия в рассказываемом, провожал страницу за страницей — и чем был роман глупее, тем он, по собственному его признанию, оставался им довольнее. Случалось, что таким образом одну и ту же книгу в разное время перечитывал он по нескольку раз. В отделении русских книг помощником Крылова был Сопиков, уже старик, но крепкий здоровьем, проведший как книгопродавец большую часть жизни за систематическою раскладкою книг и обогащенный сведениями по русской библиографии. Это был клад для Ивана Андреевича. Русских книг поступает в библиотеку несравненно более, нежели на других языках. Но Сопиков успевал все устраивать как нельзя лучше — и Крылову оставалось только любоваться исправностию по обязанности, на нем лежавшей.
Но когда вышел в отставку Сопиков и в помощники одного поэта явился другой, не менее его по природе ленивый, то нередко приходилось и Крылову озабочиваться. Барон Дельвиг не чуждался должности. Он даже с пристрастием полюбил ее — но не для водворения системы или составления каталога, а для обогащения себя знаниями. Здесь он в недолгие годы приобрел эту удивительную начитанность, которая его ввела как современника во все эпохи нашей литературы. Я сошелся с Дельвигом при самом начале его и моего вступления в свет и в литературу. От лицейского порога до самой кончины его это соединение сохранило один ровный, чистый характер. Мне сведомы были каждое в нем ощущение и каждая мысль. В отношении к Крылову он был, как и все, искренним почитателем его таланта и всей душою любил его как человека. Несмотря на неудобства по общей их службе, что могло бы других рассорить, они всегда оставались в лучших отношениях, потому что Крылов никогда не был холоден к истинному таланту в другом. Они, сколько могли, старались нести тяготы друг друга. Крылов придумал тогда картонные в виде толстых книг футляры, в которые по авторам и вкладываются многочисленные брошюры (преобладающая отрасль русской словесности)[ 16 ]. Между тем библиотека по-прежнему наполнялась ежедневно посетителями, из которых едва ли не большая часть приходила туда для беседы с кем-нибудь из замечательных лиц, ей принадлежавших. В это время и я мог примкнуть себя к бесчисленному сонму людей, которым удалось войти в ряды знакомых Ивана Андреевича. Что касается до него, он редко мог похвалиться, чтобы хорошо кого-нибудь помнил. Это и не удивительно. Со всех сторон иностранцы и соотечественники, писатели и читатели беспрестанно являлись к нему, кто с тетрадию, кто с книгою, кто с письмом, кто с фразою — и всем им он должен был показывать вид, что с участием будет хранить память о столь приятном знакомстве. Никогда не забуду забавной сцены, какую представляли один перед другим — Крылов, от кого-то получивший перед тем экземпляр идиллий, и элегический поэт, в первый раз к нему явившийся. Ивану Андреевичу пришло на ум, что он видит своего идиллика (имен не помнил он), а потому и поспешил благодарить его за приятный подарок, которого сладость будто бы он уже успел вполне вкусить[ 17 ]. Другой, исполненный совершенного неуважения к этому сочинению, то бледнел, то краснел и внутренне страдал от мысли, за кого его принимают. Короче познакомясь с Крыловым, впоследствии времени я иногда шутил над притворством его, к которому он должен был прибегать, кланяясь или отвечая множеству незнаемых им людей. Он скромно отшучивался и со всею серьезностию всякий раз изъяснял мне, что не он один, а все вообще люди в подобном отношении состоят к другим, и что на долю каждого из нас всегда приходится больше таких, которые знают нас, нежели таких, которых мы знаем.
У Крылова нельзя было не заметить самого тонкого чувства и быстрого соображения, когда он судил о произведениях литературы и вообще о каждом предмете. Получив первое издание Ламартина «Meditations poetiques» («Поэтические размышления» (фр.)), барон Дельвиг и я показали эту новость Ивану Андреевичу, бывшему с нами в библиотеке. Он внимательно просмотрел во многих местах разные пьесы, прочел несколько из них вполне — и, отдавая книгу, сказал: «Да, стихи довольно густы». В самом деле, сравнительно с предшественниками, Ламарттин русскому читателю более всего на первый раз мог кинуться в глаза только полнотою стихов, звуков и картин — но не более. Еще прежде него мы наслаждались высокою поэзиею Жуковского, который и точнее, и глубже, и возвышеннее его. Крылов сознавал в Жуковском талант независимый и энергический. Он постоянно сохранял к нему в душе своей чувство братства и дружбы. Шутя и любезничая с ним, он бывал приятно остроумен. Раз на вечере у Жуковского Крылов чего-то искал в бумагах на письменном столе. «Что вам надобно, Иван Андреевич?» — спросили его. «Да вот какое обстоятельство, — отвечал он, — надобно закурить трубку; у себя дома обыкновенно я рву для этого первый попадающийся мне под руку лист; а здесь нельзя так: ведь здесь за каждый лоскуток исписанной бумаги, если разорвешь его, отвечай перед потомством». Есть очень любопытная картина, представляющая кабинет Жуковского, когда он жил в том отделении Зимнего дворца, которое называлось Шепелевским. Там видишь группы людей в разных положениях. Это портреты литераторов и других лиц, собиравшихся у него. Всех заметнее и живописнее тут Крылов рядом с Пушкиным[ 18 ]. Кроме эстетического суждения, у Ивана Андреевича об авторах были соображения другого рода. Он в каждом из них желал найти достоинство человеческое, то есть такие правила, такую жизнь, которые бы не только не стыдили авторской гласности, но и благоприятствовали бы ей. Он говорил, что отделение дарования от нравственного достоинства в одном и том же лице несовместно с гражданскою жизнию. Поэтому он не входил без разбора в близкие литературные связи, оказывая, впрочем, всякому, по всегдашней скромности своей, вежливость и приветливость. Но он любил быть в обществе людей, им искренне уважаемых. Он там бывал весел и вмешивался в шутки других. За несколько лет перед сим, зимой, раз в неделю, собирались у покойного А. А. Перовского, автора «Монастырки». Гостеприимный хозяин, при-конце вечера, предлагал всегда гостям своим ужин. Садились немногие, в числе их всегда бывал Иван Андреевич, зашла речь о привычке ужинать. Одни говорили, что никогда не ужинают, другие, что перестали давно, третьи что думают перестать. Крылов, накладывая на свою тарелку кушанье, промолвил тут: «А я, как мне кажется, ужинать перестану в тот день, с которого не буду обедать».
Для своих литературных мнений Крылов не искал подпоры в журналах. Впрочем, однажды и он бросил публике эпиграмму на несправедливого критика. Это было при появлении «Руслана и Людмилы». Иван Андреевич, без сомнения, лучше других умел ценить высокий талант Пушкина. Прочитав какой-то скучный и ошибочный разбор первой его поэмы, он напечатал четыре стиха:
Напрасно говорят, что критика легка.
Я критику читал «Руслана и Людмилы»:
Хоть у меня довольно силы,
Но для меня она ужасно как тяжка <…>[ 19 ]
IX
Пушкин напечатал анекдот о Крылове, как над его головою несколько лет висела большая картина, сорвавшаяся с одного гвоздя и чуть только державшаяся на другом, угрожая неминуемым падением на диван, где сиживал Иван Андреевич, и как он не беспокоился об этом в уверенности, что рама, в случае падения картины, непременно должна описать косвенную линию и миновать его голову. Рассказ Пушкина знакомит несколько читателя с характером жилища, с беспечностию и вместе с математическим умом Крылова. Много было оригинального в этом человеке, в его взгляде на вещи и в его привычках. Спокойствие, доходившее до неподвижности, составляло первую его потребность. Читая, или просто сидя в размышлении (я не заставал его ни разу за работою у письменного стола, которого и не было у него), или принимая у себя посетителей, он обыкновенно курил, прекомодно расположившись на диване. Сигара его во время разговоров потухала беспрестанно. Тогда он звонил. Входила служанка с зажженною маленькой восковою свечкой, которую приносила без подсвечника. На овальный стол красного дерева, перед ним находившийся, она накапывала воску и ставила перед ним свечку, что повторялось почти ежеминутно. После изобретения химического способа доставать огонь, он уже никого не беспокоил. Все вокруг него, столы, стулья, этажерки, вещи на них, покрыто было пылью, так что не без затруднения надобно бывало ухитриться, чтобы сесть перед ним, не дав ему почувствовать неприятного своего ощущения. Летом у него всегда была открыта форточка, в которую влетали с Гостиного двора голуби, располагаясь на шкапах его, на окнах, за книгами, в вазах, как в собственных гнездах. Сор, перья, пух дополняли картину домашнего его опрятства. Разговаривая, беспрестанно мысли свои он пояснял нам апологами, для чего находил содержание в каждом предмете, в каждом человеке, в окно попадавшемся ему на глаза. У него была до конца жизни свежая память. В числе рассказов, которые передавал он с одушевлением, особенно помню я воспоминания его о пожарах. Его так всегда занимали они, что не было ни одного из них (разумеется, когда доходила до него весть о том), на который смотреть не отправлялся бы он, хоть с постели. Особенно врезалось в его памяти единственное зрелище, когда на Неве близ взморья горели камели. Думаю, что по этой причине и описания пожаров в его баснях так поразительно точны и оригинально хороши.
В числе множества воспоминаний Крылова были драгоценные для его сердца. Однажды летом шел он где-то по улице, на которой перед домами разведены садики. Он заметил, что недалеко от него за отгородкою играли дети и с ними была дама, вероятно мать их. Прошедши это место, Иван Андреевич случайно оглянулся туда — и видит, что дама брала на руки детей поочередно, поднимала их над заборчиком и глазами своими показывала на него каждому из них. О другом случае, пославшем Крылову как автору и неожиданное удовольствие, и неожиданный урок смирения, уже рассказано было мною в «Современнике» (т. XXII, стр. 43, первой нумерации)[ 20 ].
У него в самый большой расплох всегда оставалось довольно присутствия духа, чтобы поправиться. Как-то выпросил он у А. Н. Оленина дорогую и редкую книгу на дом к себе для прочтения. Это было роскошное издание описания Египта, которое составлено во время кампании Наполеона. Поутру, за своим кофе, усевшись на приделанном подле окна возвышении, где стоял маленький столик, Крылов положил на него книгу и, поддерживая ее рукою, любовался прелестными гравюрами, приложенными к тексту. Вдруг стул его покачнулся. Усиливаясь сохранить равновесие, второпях он схватился рукою за блюдечко, чашка опрокинулась на книгу — и разогнутые листы фолианта облиты были кофе. В то же мгновение Крылов бросился в кухню, отделявшуюся узеньким коридорчиком от залы, где случилось несчастье, схватил ушат с оставшеюся в нем водою, втащил его в залу — и, кинув разогнутую книгу на пол, стал ведром поливать ее из ушата. Служанка, видевшая все это из кухни и коридора, опрометью бросилась наверх к Гнедичу, призывая его на помощь и давая намеками чувствовать, что Иван Андреевич не в своем уме. Гнедич, пересказывая об этом, театрально говаривал так: «Вхожу, на полу — море, Крылов с поднятым ведром льет на книгу воду. Я в ужасе кричу. Он продолжает». Наконец, опорожнив ушат, Крылов изъяснил Гнедичу, что без воды не было никакого способа вывести пятна кофе из книги, на которой в самом деле, когда она просохла, ничего не осталось заметного, кроме желтой полоски на краях страниц.
X
О замечательной способности Крылова к иностранным языкам я заметил уже выше. Когда-то разговорились у Оленина, как трудно в известные лета начать изучение древних языков. Крылов не был согласен с этим мнением и оспаривал его против Гнедича. Желая представить когда-нибудь несомненное доказательство своих слов, он дома шутя принялся за греческий язык. Без помощи учителя, в несколько месяцев, он узнал все грамматические правила. После, с лексиконом, прочитал он некоторых авторов, менее трудных; наконец, восходя от легкого все выше и выше, он уже не затруднялся в чтении Гомера. Тогда, к изумлению и радости Алексея Николаевича, он предложил в обычном обществе воскресных друзей, чтобы Гнедич проэкзаменовал его по Гомеру. Опыт оказался в полной мере удовлетворительным. Замечательно, что Крылов с детства и до старости чувствовал странную антипатию к языку латинскому — и никогда бы не решился (как сам говорил мне) посвятить ему столько трудов, сколько в старости положил он на греческий, без всякой цели, кроме удовлетворения минутной прихоти. Действительно, он прочитал все, что дошло до нас любопытного на греческом языке, — и не увлекся ничем для перевода на русский. Его даже не соблазнила «Одиссея»[ 21 ]. Между, тем он способен был побеждать трудности. Напрасно воображают, что легкие стихи его сами текли с пера. Кто сравнит басню его «Дуб и Трость», как она первоначально им переведена была из Лафонтена и как он напоследок принудил себя переделать ее, тот убедится, что счастливые стихи его стоили ему долговременной работы. Эту басню десять раз он переделывал, принося перечитывать ее к Гнедичу, который в подобных случаях бывал неумолим, так что барон Дельвиг раз сравнил его с известным тогда в Петербурге щеголем, заставлявшим своего портного перешивать одно и то же платье по нескольку раз. Собрание греческих классиков уложил Крылов все на полу под своею кроватью, доставая оттуда, по надобности, того или другого автора, когда нежась в постели, сбирался читать по-гречески. Достигнув цели своей, он уже никогда не протягивал руки под кровать, где толстый слой пыли наконец совсем покрыл священную древность. По прошествии двух или трех лет, однажды, вспомня о своей греческой библиотеке, он протянул было туда по привычке руку, но ничего там не нашел, кроме маленького остатка разрозненных томов. Служанка его, заметив, что эти пыльные книги валяются без нужды, придумала им полезное назначение: каждый раз, когда приходила топить печку подле кровати Ивана Андреевича, она разрывала по книжке и подкладывала листы под дрова, чтобы они скорее разгорались.
XI
Не один Кант достигнул всемирной славы, проведши целую жизнь только в том городе, в котором он родился. То же можно сказать и о Крылове. Поездки его в Москву и Ригу ничего не значили в сравнении с тою неизменною оседлостию, которая владела им в продолжение большей и замечательнейшей части жизни. Почти с 1805 года до кончины своей он не покидал С.-Петербурга. Даже летом предпочитал он оставаться в городе, изредка посещая Друзей на их дачах. С особенным удовольствием проводил он по нескольку недель у Олениных в Приютине, которое Даже воспето было стихами[ 22 ]. Денежных средств у него всегда было достаточно для умеренных прихотей. Со времени первого издания своих басен он пользовался постоянно хорошими доходами сверх того, что было жалуемо ему от монарших щедрот. Период обильнейший появлением новых его басен были годы существования «Беседы любителей русского слова», то есть с 1811-го по 1816. В каждой из напечатанных Обществом книжек встречаешь непременно по нескольку новых басен Крылова[ 23 ]. Поездка за границу однажды явилась было и к нему как искушение, как болезнь большей части достаточных у нас людей. Выгодно продавши одно из своих изданий на чистые деньги, он увидел себя обладателем порядочного капитала, который, как лишнюю вещь, захотелось ему промотать, что говорится, по-барски. Но в дальний и чуждый край на старости пуститься Крылову одному — это было невозможно. Он обратился к соседу и другу своему Гнедичу, подговаривая его на замышленное странствование. Поэт отвечал поэту прекрасными стихами, которые дошли до сердца и защитили друзей от добровольного креста, как называл В. Г. Тепляков страсть к путешествиям. Вот эти достопамятные стихи Гнедича:
Надежды юности, о милые мечты,
Я тщетно вас в груди младой лелеял!
Вы не сбылись: как летние цветы,
Осенний ветер вас развеял.
Свершен предел моих цветущих лет;
Нет более очарований!
Гляжу на тот же свет:
Душа моя без чувств, и сердце без желаний!
Куда ж, о друг, лететь, и где опять найти,
Что годы с юностью у сердца похищают?
Желанья пылкие, крылатые мечты,
С весною дней умчась, назад не прилетают.
Друг, ни за тридевять земель
Вновь не найти весны сердечной.
Ни ты, ни я — не Ариель,
Эфира легкий сын, весны любимец вечной.
От неизбежного удела для живых
Он на земле один уходит:
Утраченных, летучих благ земных,
Счастливец, он замену вновь находит.
Удел прекраснейший судьба ему дала,
Завидное существованье!
Как златокрылая пчела
Кружится Ариель весны в благоуханье;
Он пьет амврозию цветов,
Перловые Авроры слезы;
Он в зной полуденных часов
Прильнет и спит на лоне юной розы.
Но лишь приближится ночей осенних тьма,
Но лишь дохнет суровая зима,
Он с первой ласточкой за летом улетает;
Садится радостный на крылышко ея,
Летит он в новые, счастливые края —
Весну, цветы и жизнь все новым заменяет.
О, как его судьба завидна мне!
Но нам ее в какой искать стране?
В какой земле найти утраченную младость?
Где жизнию мы снова расцветем?
О друг, отцветших дней последнюю мы радость
Погубим, может быть, в краю чужом.
За счастием бежа под небо мы чужое,
Бросаем дома то, чему замены нет —
Святую дружбу, жизни лучший цвет
И счастье душ прямое[ 24 ].
XII
Деньги, не истраченные на поездку в чужие края, беспокоили Крылова. Он предался новой фантазии. Если нельзя или уже поздно разъезжать ему барином по Европе, так зачем не жить ему по-барски в Петербурге? Вот он заказывает лучшему мастеру во все свои три комнаты богатую мебель и обивает ее шелковою матернею. Повсюду ставят ему из магазинов серебро, бронзу, фарфор, алебастр и хрусталь. Полы покрываются прекрасными английскими коврами. Буфет принимает в себя модные сервизы и прочие принадлежности богатых столов. Устроившись таким образом, Крылов назначает день и просит к себе на обед семейство Олениных с избранными общими их друзьями. Все в восхищении от каждой вещицы у Ивана Андреевича. Удовольствовавшись первым и единственным опытом суетности, он тут же понял, что это не прибавило ему счастия, что привычкам его нужны только спокойствие и поэтическая лень. На всю новую свою роскошь набросил он покрывало доброго старого невнимания, замкнул буфет и уже ни разу с тех пор никого не звал пялить глаза на суету сует. В гостеприимную форточку по-прежнему налетели голуби и украсили матом дружбы своей все блестящие изделия столичных мастеров. Пепел сигар рассыпался с его халата на диваны и ковры. В позднее, однако же, время и померкший этот кабинет Крылова сохранен для потомства искусною Рукою художника. Великая княгиня Мария Николаевна приказала для себя перенести его на картину[ 25 ].
Так он доживал в библиотеке мирные дни свои. Старость его не привела с собою немощей. Он отяжелел, но не одряхлел. Еще без насилия себе он принимал приглашения нового поколения литераторов, в которых сознавал и таланты, и человеческое достоинство. Друзья Жуковского всегда оставались и его друзьями. Таковы были постоянные сношения его с князем П. А. Вяземским ц Е. А. Баратынским. В последние годы я встречал его на обедах у графини Е. П. Ростопчиной и на вечерах у князя В. Ф. Одоевского. Он сохранял всю свою любезность и веселость, принимая с трогательною признательностию самые легкие оттенки внимания к его привычкам и вкусу. Он особенно любил настоящие русские кушанья, которыми и старались угощать его. Ни один орган чувств не изменил ему. Хоть зрение и ослабело, но с помощию очков он мог читать все, кроме собственного почерка, что, впрочем, происходило от удивительной и всегдашней его неразборчивости. Года за полтора до кончины его я пришел к Ивану Андреевичу попросить его автограф. Близ него в комнате мы ни лоскутка не нашли его почерка. Служанка принесла с чердака целую корзину басен, его рукою переписанных. Выбрав для меня листок, он в очки рассмотрел заглавие, написанное довольно крупно, но стихов и по догадке не мог разобрать.
XIII
Под конец жизни своей, кажется, года за четыре перед сим, оставил он службу в библиотеке и переселился на Васильевский остров, где в 1-й линии нанял очень покойную квартиру в доме купца Блинова, против 1-го кадетского корпуса. Реже начал выезжать он, даже и в Английский клуб. Но все же у него была пара прекрасных лошадей и самая модная откидная английская карета. Ближайшим соседом его сделался избранный им впоследствии времени и в его душеприказчики Я. И. Ростовцев, который чаще всех стал навещать поэта. Дни его были однообразны. Но никогда он не жаловался на одиночество и скуку. Уже прошло семь лет, как он перестал писать басни, из которых последнею была «Вельможа»[ 26 ]. Вот что говорит об этой эпохе сочинительница биографии, из которой я уже заимствовал несколько подробностей о детстве Крылова. «Теперь ему 75 лет. Он усыновил семейство одной своей крестницы, благотворит ему и печется о нем. Его окружают малютки, они любят и ласкают его, как бы желая возблагодарить за пользу, которую он приносит всем детям на Руси. Он же особенно любит из детей своей крестницы одну маленькую девочку, Наденьку, которую сам научил читать и которою особенно занимается». В самом деле, он и мне много рассказывал о необыкновенной понятливости этого ребенка и замечательной его способности к музыке. Приходя к нему после полудня или вечером, я заставал его с этими детьми за обедом или за чаем[ 27 ].
8 февраля 1844 года С.-Петербургский университет праздновал свое первое двадцатипятилетие. Крылов, почетный член университета с его основания, получил приглашение на праздник, который должен был происходить во вторник. Часу в одиннадцатом утра, накануне этого дня, входит в комнату ко мне Иван Андреевич в мундире. «Что это значит?» — «Ах, устал! дайте отдохнуть. Высоко всходить к вам». Я усадил его и узнал, что он, взглянув не очень внимательно на печатное приглашение, ошибся днем. Еще к большему огорчению моему, я услышал от него, что он на тротуаре перед главным подъездом поскользнулся и упал. «Вы ректор, так будьте свидетелем усердия моего к университету», — продолжал Иван Андреевич, — черта всегдашней его вежливости и уважения общественных приличий. Я упросил его, чтобы не беспокоился он приезжать завтра, тем более что холод доходил тогда до 20 градусов. Мне, однако, посчастливилось в тот же великий пост еще раз принять его у себя в доме. Он явился в университетскую залу на концерт, который ежегодно устраивают из своего артистического круга ваши студенты. Тот концерт, о котором я говорю, был один из блистательнейших в прошедшую зиму, потому что в нем участвовала знаменитая Виардо-Гарция. Крылов, как знаток музыки и некогда сам отличный музыкант, был в восторге. Из залы он прошел ко мне, чтобы еще потолковать о приятном вечере и вместе напиться чаю. К большому удовольствию своему, Крылов тогда сошелся у меня с князем Г. П. Волконским, тоже истинным музыкантом и в душе и на деле. Вечер этот у всех нас сохранился живо в памяти и после едва ли кто из нас виделся с Иваном Андреевичем.
XIV
Предсмертная болезнь его, последовавшая от несварения пищи в желудке, продолжалась несколько дней. То, что в этой старости прекратило жизнь, в прежнее время, конечно, прошло бы благополучно. На ужин себе (сбылось предсказание его об этих ужинах) он приказал подать протертых рябчиков и облил их маслом. Помощь врачей оказалась недействительною. Я. И. Ростовцев не оставлял его в эти дни. Крылов, в полной памяти, не оказав никакого знака малодушия, покорился воле судьбы. За несколько часов до кончины, разговаривая с Яковом Ивановичем, он еще по привычке вводил апологи в свои речи — и шутя сравнил себя с крестьянином, который, навалив на воз непомерно большую поклажу рыбы, никак не рассчитывал излишне обременить своей немощной лошади только потому, что рыба была сушеная. Наконец Яков Иванович, желая приготовить его к исполнению христианского долга, спросил его как бы случайно: «Не мнительны ли вы, Иван Андреевич?» — «Я? — отвечал он. — А вот я вам расскажу, как я не мнителен. Давно как-то, лет сорок назад, я почувствовал онемение в пальцах одной руки. Показываю доктору. Он спрашивает меня, как вы: не мнителен ли я? Нет, говорю». «Так у вас, — продолжал он, — будет паралич». — «Да нельзя ли помочь?» — спросил я. «Можно: вам надобно всю жизнь не есть мясного и быть вообще очень осторожным». «Как же вы поступили?» — прервал его Яков Иванович. «Месяца два я исполнял предписание доктора». — «А потом?» — «А потом, как видите, до сих пор все ем. Вот как я не мнителен», — заключил Крылов <…>
Весть о кончине его опечалила каждое русское сердце. Кто только мог, все пришли проводить его до тихого пристанища <…>
Примечания
↑ i) Очерк опубликован в 1845 году, на смерть баснописца Крылова Ивана Андреевича (1769 – 1844).
Очерк был написан Плетневым сразу после смерти Крылова и впервые опубликован в «Современнике» (1845, т. XXXVII, с. 33-77). По поводу этого очерка Плетнев 12 марта 1849 года писал Я. К. Гроту: «Я писал эту статью под влиянием первых впечатлений, принятых моею душою вместе с известием о смерти поэта. Конечно, тут вкралось несколько недосмотров, но свежести, движения и жизни более, нежели в полной биографии». Несколько дней спустя Плетнев добавляет: «…О Крылове всякий бы, кто хоть несколько знал его, написал интересный рассказ. Это было лицо в высшей степени но всему, как говорится, рельефное» («Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым», т. III. СПб., 1896, с. 398, 400).
Источник: Крылов И. А. в воспоминаниях современников / Вступ. статья, сост., подгот. текста и коммент. А. М. Гордина, М. А. Гордина. — М.: Худож. лит. 1982. — 503 с. (Серия литературных мемуаров) М., «Художественная литература», 1982.
↑ 1) В детском журнале «Звездочка» (1844, № 1), издававшемся А. О. Ишимовой, была напечатана биография Крылова, написанная Е. А. Карлгоф отчасти со слов самого Крылова. (См. ее воспоминания о Крылове, с. 279.) Страницы биографии, посвященные молодости Крылова, на которые далее ссылается Плетнев, содержат ряд подробностей, повторенных позднейшими биографами поэта:
«Дух авторства прежде всего проявился у Крылова в драматическом роде. В голове его вертелись греческие герои, римские полководцы; но это были еще неясные образы, он не умел сладить с ними. Первым драматическим опытом его была опера под названием "Кофейница", которую он привез с собою в Петербург, когда мать его приехала туда хлопотать о пенсии. Он узнал от кого-то, что есть в Петербурге типографщик Брейткопф, чрезвычайно любящий музыку; отыскал его, принес ему свою оперу и предложил купить ее. Для страстного любителя, каким был Брейткопф, довольно было одного названия оперы, чтобы не отвергнуть ее. Он предложил 60 рублей, но Крылов наместо денег попросил книг. Для такого молодого человека, каким был Крылов, это предложение было замечательно и доказывало уже, чего впоследствии можно было ожидать от него. Но выбор был еще замечательнее. Он взял Расина, Мольера, Буало <…> Питаясь чтением французских классиков, наш Крылов задумал сам написать трагедию и сочинил "Клеопатру". Он показал ее Дмитревскому, пламенно любившему драматическое искусство, сделавшему много для него и принимавшему живое участие в каждом, кто шел по этому любимому им поприщу. Он тотчас заметил дарование в Крылове, ободрил его и, хотя "Клеопатра" была исполнена недостатков, по Дмитревский обещал сделать для нее все, что мог, и прежде всего взялся сам прочесть ее. Крылов жил тогда с матерью в Измайловском полку, Дмитревский — на Гагаринской пристани. Несмотря на огромное расстояние, молодой автор почти каждый день являлся к своему покровителю. Но проходили недели за неделями, месяцы за месяцами, а Крылов все не знал еще об участи своей трагедии, даже не видел самого Дмитревского, который то не мог принять его, то не бывал дома. Наконец они свиделись. Дмитриевский откровенно высказал свое мнение о "Клеопатре" и предложил прочесть ее вместе. Крылов чрезвычайно обрадовался этому предложению, с благодарностью принимал все замечания, слушал советы, и это продолжительное чтение, в котором обдумывался каждый стих, взвешивалось каждое выражение, служило Крылову полным курсом словесности и драматического искусства».
↑ 2) В т. IX «Современника» за 1838 г. была напечатана статья Плетнева «Праздник в честь Крылова».
↑ 3) В печатном тексте «Записок» С. Н. Глинки (СПб., 1895) страницы, приводимые Плетневым, отсутствуют. В своих мемуарах Глинка, однако, неоднократно упоминает о знакомстве с Крыловым и его сотоварищем по изданию журналов «Зритель» и «Санкт-Петербургский Меркурий» А. И. Клушиным. Рассказывая о своем московском приятеле Ф. Г. Карине, у которого он познакомился с Крыловым, Глинка пишет:
"Служа в молодости своей в гвардии, он отличался в блестящих обществах ловкостью обращения и остротою ума. И в Петербурге, и в Москве был он в связи со всеми современными писателями, кроме Дмитриева и Карамзина <…> На обедах у Карина познакомился я с Крыловым, известным тогда по изданию только «Зрителя». Будучи учеником Я. Б. Княжнина по Пажескому корпусу и поддерживая с драматургом дружеские отношения до конца его жизни, Глинка, видимо из первых рук, получил сведения об отношениях Княжнина и Крылова. Он пишет: «Баснописец наш Иван Андреевич Крылов, окончив воспитание в Тверском училище, приехал в Петербург круглым сиротой. Княжнин дал ему приют в своем доме и первый открыл ему поприще тогдашней словесности, но он об этом никогда но говорил. Ознакомясь с Петербургом, Крылов оставил Княжнина и шутливым пером в комедии своей "Таратор" описал в смешном виде домашний быт своего хозяина» (с. 75, 87).
Крылов, сколько известно, не учился в Тверском училище, а в Петербург приехал вместе с матерью. Комедии «Таратор» у Крылова нет. Глинка явно имеет в виду комедию «Проказники» (Таратора — одно из главных действующих лиц этой комедии), где Крылов действительно вывел Княжнина под именем Рифмокрада, и не только в смешном, но и в крайне неприглядном виде изобразил его семейную жизнь.
Сообщение Глинки о знакомстве Крылова с Княжниным подвергалось сомнению на основании следующей фразы в письме-памфлете Крылова, адресованном Княжнину. «Я надеюсь, — пишет Крылов после краткого пересказа содержания "Проказников", — что вы, слича сии характеры с вашим домом, хотя мысленно оправдаете мою комедию и перестанете своими подозрениями обижать человека, который не имеет чести быть вам знакомым». Однако, вежливое по форме, письмо Крылова насквозь иронично. Он якобы хочет уверить Княжнина, что комедия не имеет к нему никакого отношения, а на деле всячески уязвляет самолюбие своего противника. Быть может, и утверждение Крылова, что он не знаком с Княжниным — тоже лишь иронический прием. О близком их знакомстве — по-видимому, независимо от Глинки — пишет и П. А. Плетнев (см. с. 211), а также В. Г. Анастасевич (см. вступит, статью).
Крыловские «Проказники», однако, но только факт литературных взаимоотношений Крылова и Княжнина, но и факт тогдашней острой литературной борьбы, тесно связанный с другими ее эпизодами. Еще в 1781 г. на петербургской сцене была поставлена пьеса Н. П. Николева «Самолюбивый стихотворец», прямо задевавшая Княжнина и его жену. В начале 1780-х гг. борьба между двумя ведущими драматургами эпохи — Княжниным и Николевым — и их приверженцами порождает целую серию злых эпиграмм, басен, сатир. В начале 1790-х годов Н. П. Николев становится сотрудником крыловских журналов, между Николевым, жившим в Москве, и Крыловым и Клушиным завязывается переписка. К ближайшему окружению Николева принадлежал и Ф. Г. Карин, упоминаемый Глинкой как приятель Крылова. Подробнее о литературной борьбе начала 1780-х годов, продолжением которой были крыловские «Проказники», см.: В. Степанов. К истории литературных полемик XVIII века («Обед Мидасов»). — В кн.: «Ежегодник Рукописного отдела Института русской литературы (Пушкинского дома) АН СССР, 1976», Л. 1978, с. 131—146. О конфликте Крылова с Княжниным см. также: «Иван Андреевич Крылов. Проблемы творчества». Л., 1975, с. 28-38.
В «Газетных заметках» («Северная пчела», 1857, № 147), содержащих ряд свидетельств мемуарного характера, II. И. Греч писал о комедии «Проказники»: «О происхождении этой комедии слыхали мы следующее. Крылов был вхож в доме одного драматического писателя, человека с умом и дарованием, но подвергавшегося упрекам в заимствовании многого из пиес французского театра. Жена его, женщина умная, бойкая, дочь другого знаменитого трагика, невзлюбила за что-то Крылова, юношу тихого, кроткого и, как нам сказывали сверстники его, худощавого и застенчивого. Для усовершенствования своего во французском языке и для изучения итальянского он переводил онеры. "Что вы получили, — спросила однажды эта барыня у Крылова, — за ваши переводы?" — "Мне дали свободный вход в партер". — "А сколько раз вы пользовались этим правом?" — "Да раз пять". — "Дешево же! Нашелся писатель за пять рублей!" Крылов оскорбился этим отзывом, не отвечал, но решился отомстить и написал комедию "Проказники", в которой выставил мужа ее, назвав его Рифмокрадом, а ее вывел под именем Тараторы. Разумеется, на их счет наплетено было много вздору. Другие лица были поэт Тянислов (сколько известно, Карабанов) и доктор Ланцетин. Под этим именем вывел Крылов знакомца их дома доктора Виена — "Viens, mon ami!" (Иди, мой друг! (фр.)). — говорит ему Тянислов. Есть еще какая-то взбалмошная княжна Тройкина, выведенная, видно, для того только, чтоб можно было сказать: "Это портрет княжнин". В собрании сочинений Крылова при этой комедии отмечено, что она была играна в 1793 году. Это ошибка. Писатель, на которого Крылов в ней метил, умер в начале 1791 года. По смерти его комедия лишилась всего интереса».
↑ 4) Имеется в виду И. Г. Рахманинов.
↑ 5) Речь идет о журнале Крылова и Клушина «Зритель».
↑ 6) Журнал П. И. Шаликова назывался «Московский зритель».
↑ 7) На первое издание басен Крылова в «Вестнике Европы» (1809, ч. 45, № 9) Жуковский отозвался статьей «Басни Ив. Крылова».
↑ 8) Издателем «Русского вестника» был С. Н. Глинка. В № 6 журнала за 1809 г., с. 388—395, напечатана рецензия «Басни Ивана Крылова».
↑ 9) В 1828 г. в Москве вышел перевод басен Крылова на французский язык И. Маскло: Fables de I. Krylof. Traduites du Russe d'apres l'odition complete de 1825. Par Hippolyte Masclet. Moscou (…) 1828.
↑ 10) Поэт Николай Михайлович Шатров — московский литератор, с которым Глинка познакомился в середине 1790-х гг. Он был ближайшим другом Н. П. Николева. Упоминание о нем как о старом общем приятеле — еще одно косвенное свидетельство близости Крылова в 1790-х гг. к николевскому кругу.
↑ 11) В своей статье «Граф Александр Сергеевич Строганов» («Современник», 1843, т. XXXI, с. 121—142) II. А. Плетнев писал: «До сих пор самое трогательное о нем воспоминание сохраняется в устах и сердце Ивана Андреевича Крылова, который между нами один остался знаменитым представителем тех времен». О своих встречах с Крыловым в доме С. В. Строгановой — вдовы сына А. С. Строганова — сообщает в своих «Рассказах о Крылове» Н. М. Колмаков (см. с. 260).
↑ 12) Басню «Похороны» Крылов читал в торжественном собрании Публичной библиотеки 2 января 1817 г.
↑ 13) О пребывании А. Гумбольдта в Петербурге см. коммент. к воспоминаниям Ф. Г. Солнцева (с. 407).
↑ 14) Стихотворение «Алексею Николаевичу Оленину при доставлении последнего издания басен» («Прими, мой добрый Меценат…») было написано на экземпляре басен 1825 г., подаренном Оленину Крыловым, а затем опубликовано в «Северных цветах» на 1828 год (об автографе стихотворения см.: «Литературное наследство», т. 58, с. 999).
↑ 15) «Письма Эрнеста и Доравры», роман Ф. А. Эмина (1766).
↑ 16) О деятельности Крылова-библиотекаря см.: С. М. Бабинцов. И. А. Крылов. Очерк его издательской и библиотечной деятельности. М., 1955.
Дельвиг служил помощником Крылова в 1821—1825 гг. Они на протяжении нескольких лет поддерживали отношения не только служебные. Крылов посещал литературный салон Дельвига и был постоянным сотрудником издававшегося Дельвигом альманаха «Северные цветы», а также «Литературной газеты», выходившей в 1830 г. под редакцией Дельвига и Пушкина. «На этих дружеских вечерах, — писал о литературных собраниях у Дельвига В. П. Гаевский, — быть может, еще памятных некоторым из наших читателей, встречались Крылов, Жуковский, Гнедич, Измайлов, Сомов, П. Яковлев (более известный под именем Лужницкого старца — псевдоним, под которым скрывался и Каченовский), кн. Вяземский, Плетнев; многие из лицейских товарищей Дельвига: Илличевский, М. Л. Яковлев, М. Д. Деларю, кн. Д. А. Эристов, и многие другие. Одни из величайших поэтов нашего времени, Мицкевич оживлял эти беседы своими чудными рассказами…» (В. П. Гаевский. Дельвиг. Статья 4-я. — «Современник», 1854, сент., отд. III, с. 7).
↑ 17) Более подробное изложение того же анекдота см. в заметках В. М. Княжевича (с. 136).
↑ 18) Картина «Собрание у В. А. Жуковского» была написана в 1830-х гг. учениками А. Г. Венецианова — Г. К. Михайловым, А. Н. Мокрицким и другими.
↑ 19) См. коммент. к текстам Пушкина (с. 367).
↑ 20) См. с. 223.
↑ 21) См. приведенный в записках И. П. Быстрова перевод первых строк «Одиссеи» Гомера, выполненный Крыловым (с. 237). Среди рукописей Крылова сохранились отрывки сделанных им переводов из «Жизнеописаний» Плутарха и «Государства» Платона. Переводы эти, судя по всему, не предназначались для печати (см.: В. В. Каллаш. Переводы И. А. Крылова из Плутарха и Платона. СПб., 1905).
↑ 22) Из поэтических описаний Приютина наиболее известно стихотворение К. П. Батюшкова «Послание к А. И. Тургеневу», написанное между октябрем 1817 г. и ноябрем 1818 г.
В 1820 г. Гнедич написал стихотворение «Приютино», опубликованное в 1821 г. в «Сыне отечества» и тогда же отдельной брошюрой.
↑ 23) В периодическом издании «Чтение в Беседе любителей русского слова» были напечатаны басни «Кот и повар», «Раздел», «Лжец», «Заяц на ловле» и многие другие.
↑ 24) Стихотворение Гнедича «К И. А. Крылову, приглашавшему меня ехать с ним в чужие края» помечено «Приютино, 1821». Тогда же напечатано в «Сыне отечества», ч. LXXIII, № 43, с. 127.
↑ 25) В. Ф. Кенович пишет: «Желание великой княгини было исполнено. Картина, представляющая кабинет Крылова, находится во дворце ее высочества. Кстати заметим, что у покойного И. П. Вольского (академик и преподаватель рисования в Первом кадетском корпусе, а потом в Первой С.-Петербургской военной гимназии) мы видели картину его собственной работы, изображающую комнату в Приютине над банею, где летом живали Крылов и Гнедич, когда посещали своего патрона. В этой комнате, по рассказу И. П. Вольского (проведшего свою юность в доме Оленина), оба они писали очень много» (В. Ф. Кеневич. Библиографические и исторические примечания к басням Крылова, изд. 2-е, с. 329—330). Здесь же Кеневич приводит следующую записку Оленина от 15 февраля 1838 г.: «Вот молодой наш художник, академик 1-й степени Ухтомский, которому г. министр нар. проев. С. С. Уваров поручил списать кабинет или гостиную Ивана Андреевича Крылова. Прошу допустить художника до исполнения данного ему поручения. Всего бы лучше снять вид той комнаты, где он трудился над своими баснями. (Приписка сбоку:) Можно Ивана Андреевича представить пишущего за столиком во время поэтического вдохновения?» и записку от Жуковского Крылову: «Великая княгиня Мария Николаевна хочет, чтобы ты написал себя в своем кабинете в том благолепном виде, в каком одна только муза тебя видит, то есть в шлафроке, и чтоб кабинет был точно таким представлен, каков он бывает ежедневно». Местонахождение этих картин в настоящее время неизвестно.
↑ 26) О публикации басни «Вельможа», первоначально запрещенной цензурой, см.: Из «Библиографических и исторических примечаний к басням Крылова» В. Ф. Кеневича (с. 307).
↑ 27) Крестница Крылова Александра Петровна Савельева, по-видимому, была дочерью Крылова и жившей в его доме экономки. Мужем Александры Петровны был Калистрат Савельевич Савельев, которому баснописец завещал свое имущество и свои бумаги. Савельевы и их дети — дочь и сын — жили вместе с Крыловым в последние годы его жизни. О судьбе сына А. П. и К. С. Савельевых см. очерк Л. П. Трефолева (с. 284—287). На родственные отношения Крылова и А. П. Савельевой намекает и М. Е. Лобанов в письме В. А. Олениной, написанном вскоре после смерти Крылова. Имея в виду «простонародные» манеры Савельевой, Лобанов иронически называет ее именем героини лубочных сочинений: «Был я у достопочтенной Миликтрисы Кирбитьевны и бил ей челом. Она, с огромным на голове страусовым пером, вероятно собираясь делать визиты, сидела (извините) растопырой на диване. Два кавалера с цигарками в зубах (то были кантонисты) громко беседовали с нею и звучно хохотали; но голос Миликтрисы Кирбитьевны, как расстроенная литавра, раздавался по всем залам покойного нашего друга. Супруг в безмолвии, раболепно и со страхом возводил иногда очи на эту притчу самого последнего издания, и увы! сто раз увы! мы знаем ее издателя…» (Рукописный отдел Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, ф. 542, № 882).