Логотип Dslov.ru   Телеграмм   Вконтакте

СУДЕБНЫЕ СЛЕДОВАТЕЛИ (Том 1 "Из записок судебного деятеля") (Кони Анатолий Федорович. Собрание сочинений в восьми томах)

«Собрание сочинений в восьми томах» знаменитого юриста (1844 – 1927) было издано Издательством "Юридическая литература", Москва, 1966 – 1969 гг.

СУДЕБНЫЕ СЛЕДОВАТЕЛИ (Том 1 "Из записок судебного деятеля")

Мысленное обращение к моей более чем сорокалетней судебной службе (с 17 апреля 1866 г.) вызывает передо мной длинный ряд образов. В памяти проходят личности судебных следователей, товарищей прокурора, судей, защитников, свидетелей, сведущих людей и различного ранга администраторов.

«Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten»(1), — мог бы сказать и я… Обращусь сначала к судебным следователям

Перед самым введением судебной реформы в Казанской губернии я был назначен прокурором Самарского окружного суда и, не успев еще выехать из Петербурга, был переведен в Казань на ту же должность с возложением на меня обязанностей и губернского прокурора впредь до закрытия судебных мест старого устройства. Работы было очень много, но делалась она с любовью и большим увлечением. Некоторые из лиц казанского общества говорили мне впоследствии о том удивлении, с которым они замечали, проезжая далеко за полночь по пустынной Воскресенской улице, свет в окнах официального прокурорского кабинета в нижнем этаже окружного суда, где я работал почти безвыходно. Им было неведомо и непонятно то восторженное настроение, с которым молодые судебные деятели приступали к святому делу реформы, когда интересовала каждая мелочь, когда волна солидарного одушевления делала всякую работу приятной и когда поэтому, говоря словами поэта, «каждый гвоздик вбивался с любовью» (см. С любовию вбивать каждый гвоздик, прим. Dslov.ru).

Одной из важных забот по введению реформы было образование нового состава судебных следователей из тех, которых мы нашли на местах действующими по Наказу 1860 года.

Этот Наказ составил, несомненно, огромный шаг вперед против архаических порядков производства следствия по II части XV тома Свода законов, порядков, пропитанных насквозь бесцельной и отяготительной канцелярской формалистикой и отражавших на себе, в существенных частях, систему предустановленных доказательств. Следователи старого времени, т. е. полицейские чины, производившие предварительное исследование, не могли не быть связаны — даже и при доброй воле и желании вести дело вне всяких посторонних соображений — представлением о том, что их работа будет обсуждаться келейно, по докладу секретарей в целом ряде судебных инстанций, восходя в них по апелляции и на ревизию, причем косвенным уликам, играющим такую важную роль в каждом уголовном деле, будет уделено самое малое внимание, оценка же свидетельских показаний будет произведена на основании правил о совершенных и несовершенных доказательствах. А правила эти требовали признания негодными показаний «иностранцев, поведение коих неизвестно», людей, «тайно портивших межевые знаки», и людей, признанных по суду «явными прелюбодеями». Эти следователи знали, что их подчас очень трудная работа в конце концов приведет в большинстве случаев к явному уклонению от правосудного решения в форме оставления в подозрении, которое, несмотря на вопиющую иногда обстановку преступления и красноречие совокупности улик, может быть обращено в обвинительный приговор лишь при наличности собственного признания обвиняемого, считаемого, по выражению закона, «лучшим доказательством всего света». Это «лучшее доказательство» служило не раз большим соблазном для производивших следствия и толкало их на различные злоупотребления, о которых я подробно говорил в описании жизни и деятельности знаменитого московского губернского прокурора Д. А. Ровинского.

Наказ судебным следователям 1860 года имел большие достоинства. Он создавал новую должность, не связанную органически с полицией (в столицах следователи назывались приставами следственных дел), и освобождал деятельность лиц, занимавших эту должность, от ряда стеснительных формальностей, отнимавших массу, времени не только без пользы, но и со вредом для дела и для лишаемого свободы обвиняемого. Но если Наказ составлял шаг вперед, то суд по-прежнему стоял на месте, и в этом их несоответствии состоял главный недостаток отправления уголовного правосудия, требовавший не паллиативных, а радикальных мер, нашедших себе затем выражение на страницах Судебных уставов. Это особенно ясно сознавали молодые приставы следственных дел, к которым в Петербурге принадлежали многие из будущих видных деятелей обновленного суда, как, например, С. Ф. Христианович, П. Я. Александров, А. Н. Турчанинов и др. Они деятельно готовились к восприятию на практике новых судебных порядков, и в их среде образовался кружок, послуживший зерном будущего юридического общества. Здесь изучались приемы западноевропейского гласного и устного процесса, свободного от предустановленных доказательств и направленного к созданию решения, основанного на внутреннем убеждении совести. Здесь, между прочим, был подробно пересмотрен и освещен громкий процесс жены инспектора студентов киевского университета Дудниковой, обвиняемой в убийстве мужа, и решен на основании косвенных улик иначе, чем это было сделано отживавшим свой век уголовным судом. В провинции, однако, старая закваска была еще довольно сильна, и поэтому введению судебной реформы должна была предшествовать тщательная проверка сил, способностей и приемов наличных судебных следователей.

Для этого требовалась тщательная ревизия, о результатах которой прокурор судебной палаты должен был представить доклад министру юстиции. Производство ревизий по отдельным уездам и участкам следователей в Казанской губернии прокурор палаты возложил на меня и некоторых из моих товарищей. Мне пришлось побывать в течение сентября и октября 1870 года в Козьмодемьянском, Свияжском, Лаишевском, Чистопольском и Мамадышском уездах.

В общем следователи переходной формации оказались людьми добросовестными, знающими и трудолюбивыми. Пришлось признать неподходящими лишь двух, опустившихся под влиянием жизни в глухом городке и засосанных провинциальной тиной. Ознакомление с делами их производства напоминало мне то место из «Тюрьмы и ссылки» Герцена, в котором он описывает заголовки дел, найденных им в губернаторской канцелярии и в губернском правлении в Вятке, между которыми оказались «дело о потере, неизвестно куда, дома волостного правления и об изгрызении плана оного мышами», «дело о потере двадцати двух казенных оброчных статей (около пятнадцати верст)» и «дело о перечислении крестьянского мальчика Василия в женский пол». Так, у одного из обревизованных мной судебных следователей я нашел дела: «о чародействах крестьянина Андреева» и «о прелюбодеянии крестьянина Федорова с трехмесячной телицей», а у другого дела: «о произнесении похвальных слов», «об отнятии кафтана», «о происшествии, заключающемся из преждевременных родов», «о намерении крестьянина Сарафутдинова зарезать жену», «о сомнительном причинении смерти» и «о крестьянине Василии Шалине, обвиняемом в нанесении волостному старшине кулаками буйства на лице». У одного из ревизуемых следователей нашлось среди множества запущенных производств дело о драке крестьянина Н. с мещанином М. «Что же тут? — спросил я его. — Смерть? Увечье? Раны?» Он посмотрел на меня растерянным взглядом и затем пытливо уставился на сидевшего с угрюмым видом за отдельным столиком письмоводителя, который, очевидно, ближе был знаком с делами, чем сам следователь. «Этого обстоятельства нет», — сказал тот, обращаясь ко мне. «Так почему же это дело в вашем производстве?» Следователь опять вопросительно посмотрел на письмоводителя. «Взлом!» — произнес тот вразумительно. «Да, да, — заторопился следователь, — драка была со взломом». Удивившись такой квалификации преступного деяния, подсудного в простом своем виде мировому судье, а не общим судам, я стал рассматривать производство. Оказалось, что обвиняемый хотел побить потерпевшего и приступил к исполнению своего намерения, но последний вырвался и заперся в отхожем месте, однако вошедший во вкус кулачной расправы обвиняемый выломал дверь «места уединенных размышлений» и там паки побил укрывающегося. Следователь или, вернее, его письмоводитель нашел здесь наличность взлома, и так как кража со взломом подсудна общим судам, то по аналогии признал, что «драка со взломом» должна подлежать преследованию тем же путем.

В другом, гораздо более серьезном случае, в одном приволжском городе, у чрезвычайно развязного и франтоватого следователя, «души» местного общества, я нашел огромные залежи дел, причем некоторые из последних оставались без производства около четырех лет. Между ними оказалось озаглавленное весьма странно: «О кладнушке, усмотренной на Волге». «Что это за преступление?» — спросил я у следователя. «А, право, не помню, — ответил он мне с обезоруживающею откровенностью, — надо посмотреть. Я еще не все дела пересмотрел, принятые от предместника. Вероятно, какой-нибудь вздор». — «Однако, позвольте, ведь вздор-то этот в очень толстом томе». И я взял дело с собою, рассмотрел его подробно и пришел в ужас. Оказалось, что за четыре года перед этим на Волге, против одного из прибрежных селений, была действительно усмотрена стоящая на якоре кладнушка, т. е. маленькое, полупалубное судно, одно из тех, в которых некрупные торговцы в то время развозили свой товар, имея в качестве помощника обыкновенно одного работника. Так как на кладнушке в течение нескольких дней не было никаких признаков жизни, то некоторые из местных крестьян поехали полюбопытствовать, что это значит, — и нашли кладнушку пустою, товар разграбленным, медные деньги из сундучка, в котором, очевидно, хранилась выручка, рассыпанными, а на палубе топор с окровавленным обухом и потоки застывшей крови. Было ясно, что совершено убийство одного или двух человек и ограбление хозяина кладнушки и что убийца или убийцы скрылись, воспользовавшись привязанным к кладнушке челноком. Началось дознание и следствие, в города Волги и Камы было обо всем дано знать, возникла обширная переписка, и через два месяца в Перми была арестована женщина-укрывательница, выдавшая работника-убийцу и его сообщника, причем последний сознался. Все трое были заключены под стражу в Перми, а протокол их допроса препровожден «душе общества», только что вступившему в заведование следственным участком. На деле была сделана идиллическая надпись: «О кладнушке, усмотренной на Волге», и оно пролежало без движения четыре года.

Самым слабым из тех следователей, которых я признавал необходимым оставить и при новых судах, был старик Маруто-Сукол-Краснопольский, которому оставалось до пенсии всего три года. Он с педантической точностью исполнял все предписания старой следственной практики, писал огромные постановления по форме, установленной для решений старых судов, причем обычные слова «слушали» и «приказали» (а после «приказали» снова излагалось все то, что «слушали») заменял лишь словами «рассматривал» и «постановил». Он вел допросы и составлял по пунктам архаическую дневную записку. Мало даровитый, но честный труженик, он смотрел на судебную реформу, как на грозную тучу, способную потрясти и материально разрушить его личное, семейное и служебное положение почти накануне заслуженного отдыха. Это невольно сказывалось в его тревожных окольных расспросах, в которых звучал затаенный страх не быть командированным к исполнению обязанностей следователя при новом суде. Я старался его успокоить, как мог, откровенно указал ему на «les defauts de ses vertus»(2) и просил его в остающееся до открытия нового суда время изучить новые приемы производства и приспособиться к ним. Мы расстались оба успокоенные за его судьбу, и я в своем представлении прокурору палаты, не скрывши некоторой медлительности работы Маруто, тем не менее горячо рекомендовал его оставить и при новых назначениях, с чем первый и согласился. Человек с тонким умом, остроумный и обворожительный в обращении, покоритель не только женских, но и мужских сердец, искусный мастер уметь заставлять других работать, знаток условий и отношений провинциальной жизни, бывший по прежней административной службе в приязненных отношениях с Салтыковым-Щедриным, прокурор палаты не был, однако, склонен поступаться личными или служебными интересами во имя чужих нужд и осуществлял на практике правило о том, что «1а charite bien comprise commence par soi-meme»(3), облекая проведение этого начала в форму изысканной любезности. Так случилось и по отношению к бедному Маруто. Представление министру о назначении признанных по ревизии годными следователей и об оставлении за штатом непригодных было уже готово к отсылке, когда пришло письмо «влиятельного и нужного» правителя канцелярии министерства юстиции Бурлакова с просьбой дать одну из вакансий следователя по Казанской губернии покровительствуемому им лицу, имевшему, впрочем, на такую должность формальные права и оказавшемуся впоследствии человеком весьма дельным. Властною рукою прокурора палаты бедный старик был перенесен в список оставляемых за штатом, а на мое усиленное заступничество последовал ответ: «Ну, что же делать? Лес рубят — щепки летят! Нужна вакансия». Через три месяца после открытия судов мне пришлось участвовать в особом присутствии губернского правления при освидетельствовании умственных способностей бывшего следователя Маруто-Сукол-Краснопольского, впавшего в мрачную меланхолию. Я не мог невольно не припомнить этой тягостной картины, когда лет через десять мне пришлось навестить дровосека, от рубки которого пострадала эта щепка, уже сенатора, умиравшего в мрачном отчуждении от людей с душевной раной, причиненной смертью любимой дочери.

Производя эту ревизию, я осматривал вместе с тем тюремные помещения и в одном из уездных городов был поражен состоянием тюремного замка, представлявшего собой сырую и мрачную, обветшалую каменную постройку, окруженную высоким тыном из заостренных кольев. Внутри было темно, до крайности тесно и без всяких приспособлений для мало-мальски гигиенической обстановки. Традиционная параша, вносимая в камеры на ночь, составляла необходимую принадлежность последних. Арестанты имели удрученный и болезненный вид. В общей женской камере воздух был таков, что, как говорит наш простой народ, в нем можно было топор повесить. Все жаловались на дурное качество пищи и в особенности на ее отталкивающее однообразие. На мои замечания смотритель и исправник только переглядывались, а директор местного тюремного комитета безнадежно пожимал плечами и говорил вполголоса: «Нету средств!» Затем пришлось посетить помещение для приговариваемых мировыми судьями к аресту. Старинный дворянский дом-особняк, с тоже традиционными львами по бокам ворот, выкрашенными в темно-зеленую краску, состоял из ряда больших светлых комнат, в которых просторно были размещены кровати со столиками, графинами для воды и прочими принадлежностями. На стенах были развешаны раскрашенные литографированные картинки из русской истории. В ванной комнате было устроено нечто вроде душа; на каждой постели лежал зимний и летний халат и стояли две пары туфель — легких и теплых. Но прекрасное помещение это было пусто. Местное население, состоявшее в значительной части из луговых черемис, живших в жалких курных избах и страдавших от этого по большей части глазами, выходивших на охоту в то время еще с луком и стрелами, давало небольшое количество арестуемых. Поэтому летом прекрасное помещение нередко по долгу пустовало и принимало срочных жильцов только с осени. Контраст между обоими помещениями для лишения свободы и между последним из них и обычной житейской обстановкой большинства приговариваемых невольно бросался в глаза. На вопрос мой попечителю арестного дома, видимо, чрезвычайно довольному собою и показанною мне обстановкой, о том, не соблазняют ли к побегу окна нижнего этажа, отстоящие фута на два от земли и свободно раскрываемые настежь, он отвечал мне, что первоначально хотели сделать в окнах решетки, но потом оставили эту мысль, потому что вид решетки производил бы неприятное впечатление на заключенных, напоминая им, что они лишены свободы. «Помилуйте, господин прокурор, — вмешался смотритель, добродушный старичок из отставных военных, — какие тут решетки: никто и так не убежит! Им тут первое время точно что не по себе, никак их к этим нашим устройствам не приучишь, ну, а потом, как обживутся, так ничем их отсюда не выкуришь. Отсидит свой срок, объявишь ему, а он уходить и не думает. Некоторых даже силой выдворять приходилось, особливо если в середине зимы».

Во время той же поездки я имел оригинальную встречу. При посещении одного из приволжских уездных городов мне пришлось познакомиться с местным исправником, человеком уже пожилым, ко сохранившим большую физическую и умственную свежесть. И он, и его домашняя обстановка произвели на меня хорошее впечатление… Уезжая вечером на пароходе, куда он приехал меня проводить, я выразил ему удовольствие, что имел случай лично с ним познакомиться. «Да вы уже со мной знакомы, — сказал он, весело улыбаясь, — вы обо мне, конечно, читали». На мой вопросительный взгляд он продолжал: «Вы у Щедрина, конечно, читали в «Губернских очерках» и изволите помнить исправника Фейера? Вот тот самый, который, когда для официального обеда рыбу, подходящую по росту и наружности, подобрать не могут, говорит рыбаку: «Да ты рыбак или нет?» — «Да! рыбак, это точно». — «Ну, а начальство знаешь?» — «Как не знать, знаю». — Ну, следовательно… и нашлась такая рыба, какую нужно. Так вот этот Фейер — я и есть! Я прежде в Вятской губернии служил, ну, Михаил Евграфович меня и описал, только фамилию чуть-чуть изменил. Давно это было, лет двадцать прошло, другие времена были. Счастливого пути!..»

Служа в провинции, я вынес о судебных следователях Казанского и Харьковского окружных судов самое лучшее воспоминание. Судебный следователь по Судебным уставам 1864 года облечен очень большой властью, поставлен во многих отношениях в положение независимого судьи и имеет в целом ряде случаев право не подчиняться предложениям обвинительной власти, когда он с ними несогласен. Все это в связи с тем, что должность следователя поставлена в нашей судебной иерархии так, что на нее назначаются, и в особенности назначались, сравнительно молодые люди, могло давать поводы не только к упрямому проведению непогрешимости своих взглядов на дело и на личность обвиняемого, но и к тому, чтобы ими овладевало опьянение власти, как это случалось впоследствии с земскими начальниками вроде известного харьковского «кандидата прав» Протопопова и подобных ему «кандидатов бесправия». Но ничего подобного, однако, наблюдать мне в моей практике не приходилось. Способности у следователей были, конечно, различные, но, за исключением одного, Гераклитова, о котором я уже говорил в воспоминаниях о деле серий, все они были беспристрастными исследователями дела и преданными, трудолюбивыми, без высокомерия и самолюбования, слугами Судебных уставов, доказывая своей деятельностью, как мало-было оснований к предпринятому министерством юстиции упразднению их судейской несменяемости. Нас объединяла общая работа и одинаковое желание служить делу правосудия — и только ему. С чувством искреннего уважения вспоминаю я казанских следователей — Г. П. Завьялова и И. В. Мещанинова (ныне сенатора первого департамента), харьковских— Э. П. Фальковского, Н. Н. Языкова (впоследствии председателя Курского окружного суда) и В. Е. Шопена — и благодарю судьбу, пославшую мне совместную с ними работу. Не могу также не вспомнить своеобразного и добродушного судебного следователя одного из маленьких городов Харьковской губернии, человека уже немолодого, с длинной бородой, тихим голосом и чрезвычайно медлительной речью. Он был большой домосед, выезжал из дому исключительно по делам службы и производил следствия с сердечной вдумчивостью и щепетильной добросовестностью. Провинциал до мозга костей, он, по-видимому, не бывал в жизни нигде дальше двух ближайших губернских городов и был далек от всякой злобы дня. Когда летом 1868 года в Харьков прибыл на ревизию министр юстиции граф Пален, я, по его желанию, представил ему подробную характеристику судебных следователей моего участка и обратил его внимание на этого следователя как на наиболее заслуженного по годам службы и любви к делу. Познакомившись с ним лично при проезде через уездный город, министр разделил мой взгляд, и результатом этого было получение этим следователем, совершенно им неожиданное, ордена св. Станислава, а вслед затем назначение членом вновь открытого суда в ближайшем округе. Через пять лет, когда я был уже прокурором Петербургского окружного суда, предо мною неожиданно предстал мой харьковский уездный домосед и объявил мне, что, вопреки своим привычкам, решился пуститься в путь, чтобы посмотреть Петербург, посоветоваться с Боткиным и кстати прокатиться в первый раз в жизни по железной дороге, причем вся первая и значительная часть его медлительного рассказа состояла в подробном описании устройства и специальных свойств этого необычного для него способа передвижения, а остальная была посвящена восторгам перед Петербургом, конно-железной дорогой, цирком с клоунами и учеными собаками и в особенности перед Пассажем, который в вечерние часы производил на него чарующее впечатление. Я просто не узнавал в моем жизнерадостном посетителе старого, усидчивого и не отзывчивого на все чуждое его специальности работника.

— Вы, вероятно, представитесь министру? — спросил я его.

— Нет, зачем? — отвечал он мне, — я не затем приехал сюда. К чему его беспокоить…

— И прекрасно делаете. Ну, а у Боткина вы записались?

— Нет, зачем? Так зайду как-нибудь, мимо идя…

— Ну, к Боткину, мимо идя, заходить не приходится. У него надо записываться и иногда ждать недели по две, до такой степени он занят.

— A y нас в NN это просто: зайдешь, застанешь, ну, и посмотрит, а то, коли не пожалеть трех рублей, то и к себе пригласишь.

— Нет, знаете ли что, я дам вам письмо к Сергею Петровичу, и он вам, если возможно, назначит прием вне очереди.

— Нет, что же его беспокоить? Я лучше у нас дома посоветуюсь. Путешествие меня оживило, и я себя чувствую очень хорошо. В особенности эта железная дорога, ну, да и Пассаж: какие магазины, какие нарядные дамы!..

При расставании я дал ему дружеский совет не очень, хотя бы и платонически, увлекаться Пассажем и собирающимся там нарядным обществом и вместе с тем просил разрешить мне предоставить ему возможность приятно провести вечер. С большим трудом и за довольно высокую цену удалось мне достать для него билет на кресло второго ряда в Большом театре, где в то время пленяла петербуржцев своим голосом итальянская дива Патти. Через несколько дней он встретился мне на Невском, по-прежнему совершенно загипнотизированный прелестями Петербурга.

— Ну, как вам понравилась Патти?

— Какая Патти?

— Да разве вы не получили билета в Большой театр?

— Нет, как же! Получил, благодарю вас. Какой удивительный театр! Я себе представить не мог: пять ярусов и как отделаны! И какая люстра огромная! Интересно бы знать, как ее зажигают?

— Да, интересно, но Патти-то, Патти?

— Это которая же? Такая чернявая? Хороша, надо сознаться. Но, знаете, у нас в городе, где я учился, была цыганка Стеша, так у той голосок был еще звонче. Я, бывало, еще гимназистом ходил ее слушать: в дворянском собрании цыганский хор пел. Нет, но я вам скажу, в цирке! Выходит клоун в разноцветном парике, рожа вся мелом вымазана и выводит он двух собак…

— Вы, вероятно, уже скоро едете?

— Да, да, на этих днях. Хочу только представиться завтра министру юстиции; знаете, думаю, узнает он, что я был в Петербурге, и скажет: вот NN я какое внимание оказал, а он был в Петербурге и глаз показать не захотел!

— Могу вас уверить, что министр этого не скажет: у него много более важных дел и время ему дорого. Да и откуда он может узнать, что вы были в Петербурге. А если бы и узнал, то, поверьте, будет благодарен, что вы не пришли отнимать у него бесплодно несколько минут.

— Нет, знаете, все-таки лучше пойти, а вдруг узнает! — сказал он, задумчиво разглаживая длинную до чресл бороду, придававшую ему библейский вид.

На другой день в мой прокурорский кабинет часа в два дня неожиданно пришел он и поразил меня своим видом. В его походке, жестах, голосе, перешедшем в прерывистый шепот, и в полной безнадежности взора сказывалось глубокое душевное удручение. При этом лицо его с выражением застывшего испуга имело необычный и необъяснимый, с первого взгляда, вид. Я усадил его в кресло, дал ему напиться воды, и он со вздохами и паузами поведал мне следующее: «Я был сейчас у министра… он вышел и, обойдя всех, остановился против меня и пристально на меня посмотрел… Я назвал себя…» «Ах, вы член суда, — сказал он. — Я попрошу вас остаться до конца приема и приму вас отдельно»… Вот, подумал я, — уж извините! — Анатолий Федорович говорил, что не нужно, а граф Пален мне отдельную аудиенцию дает. Надо воспользоваться случаем, если спросит, не желаю ли чего? Что ему сказать: товарища ли председателя или члена палаты? Конечно, члена судебной палаты лучше… Только ушли все представлявшиеся… Зовут меня в кабинет министра. Вхожу, а он идет мне навстречу, такой сердитый, да и говорит: «Вы, как член суда, должны знать правила службы. Разве вы не знаете, что гражданские чиновники не имеют права носить бород? А вы такую бороду носите, что и данные вам знаки отличия не видны. И вы, и ваши товарищи должны подавать пример уважения к существующим правилам, а не нарушать их. Вы не хотите подчиняться действующим постановлениям, а я из-за вас получаю неприятности. Прощайте, я больше ничего не имею вам сказать». (Оказалось, что незадолго перед тем, при проезде императора Александра II через Динабург, на станцию для встречи явились местные мировые судьи. Государь крайне не любил видеть бороды у представляющихся ему лиц, и борода получила право гражданства в нашем служебном быту лишь после его кончины. Увидев в среде динабургских судей несколько бородатых лиц, он прошел мимо, кратко и сильно выразив свое неудовольствие, и, вероятно, при одном из ближайших докладов министра юстиции обратил его внимание на эту инсубординацию. «Что же теперь делать? — шептал умирающим голосом мой посетитель. — Теперь все погибло: на моей службе поставлен крест», — и он с огорчением разводил руками. «Полноте, это все забудется очень скоро. Успокойтесь и поезжайте с богом домой. Я знаю, что вы, как судья, не поступитесь вашими убеждениями ни перед каким гневом, а тут такое мимолетное неудовольствие министра вдруг заставляет вас падать духом! Вам вреден петербургский климат. Вот и у Боткина вы не успели побывать! Уезжайте-ка подобру-поздорову, да и в лице вы изменились так, что просто стали неузнаваемы». Тут я пристально взглянул на него, чтобы проверить свои слова, и что же я увидел?! Библейская борода исчезла, и вместо нее от бледного и расстроенного лица почти до пояса тянулись длинные, висячие бакенбарды и между ними светился подбородок с широкой дорожкой, свежеприсыпанной пудрой. «Когда это вы успели?» — подавляя невольную улыбку, спросил я несчастливца. — «По выходе от министра», — скорбно отвечал он. «Уж лучше бы до входа к министру», — сказал я. Он безнадежно махнул рукой, и мы расстались. Конечно, его предположения о гибели служебной карьеры не оправдались, и он скончался в должности товарища председателя, оставив по себе добрую память.

В том же Харькове, но почти уже через тридцать лет, мне пришлось познакомиться и работать еще с одним местным следователем. Это был судебный следователь по особо важным делам Марки. Воспоминание о тяжелой и чрезвычайно ответственной работе по исследованию причин и обстоятельств крушения 17 октября 1888 г. императорского поезда между станциями Борки и Тарановка связано для меня с личностью этого почтенного деятеля. Я встретил в нем не только неустанного работника и отличного знатока своего дела, но и нелицемерного, искреннего и стойкого слугу Судебных уставов, умевшего, когда нужно, без задора, но с твердостью постоять за достоинство своего звания и самостоятельность своих действий. А это подчас было нелегко при той переоценке нравственной ценности судебных званий, которая тогда начала сильно развиваться и выражалась в перемещении центра тяжести судебной деятельности из суда в прокуратуру. Положение Марки, которому пришлось вести это следствие несомненной и глубокой важности, особенно усложнялось еще разнообразием взглядов влиятельных сфер и начальствующих лиц на свойства и характер причин необычайного крушения. Одни стремились найти в нем непременно и во что бы то ни стало признаки политического преступления, не гнушаясь чужими, иногда совершенно нелепыми, доносами и собственными вымыслами ad hoc, не имевшими никакой фактической подкладки; другие винили во всем исключительно людей, которые сопровождали государя и его семейство и властное слово которых могло ускорить движение поезда до опасных размеров; третьи во всем обвиняли правление и управление Поляковской дороги, хищнически эксплуатировавшие все предприятие ввиду наступавшего вскоре срока выкупа железной дороги казною; четвертые придавали всему характер простой несчастной случайности, и, наконец, пятые, в том числе прокурор судебной палаты Закревский, с поспешной впечатлительностью переходили от одного взгляда к другому, неуместно, суетливо и самовластно впутывались в распоряжения следователя или, наоборот, в случаях, когда их содействие было необходимо, не торопясь с ним, кутались в тогу оскорбленного самолюбия. А между тем материал накоплялся громадный, и разнообразная экспертиза открывала все новые и новые области, требовавшие подробного исследования. В свое время я поделюсь с моими читателями подробными воспоминаниями об исследовании причин крушения 17 октября 1888 г., теперь же — так как пришлось к слову — могу лишь сказать, что крушение это было последствием целого ряда причин, коренившихся в общем неисполнении своего долга должностными лицами и в недобросовестности лиц частных. По выводу сложной экспертизы, произведенной целой группой особо сведущих в железнодорожном деле лиц, крушение произошло от чрезмерной тяжести поезда при чрезмерной скорости на слабом пути, а основанием к такому заключению послужило то, что, вопреки точным и вполне определенным специальным правилам о поездах чрезвычайной важности, потерпевший крушение поезд состоял вместо одиннадцати из двадцати двух шестиколесных вагонов и весил поэтому вдвое больше, имел неудовлетворительный и портившийся в пути автоматический тормоз, не имел никаких приспособлений для сигнализации, даже простой веревки между локомотивом и вагонами, двигался со скоростью шестидесяти пяти верст в час вместо установленных тридцати семи и шел двойной тягой, т. е. с двумя паровозами, тоже вопреки правилам разного типа (пассажирским и товаро-пассажирским). Это, стоившее многих жертв, крушение произошло на уклоне в 0,013, тогда как для Европейской России maximum уклона составляет 0,008, и в таком месте, где гнилые шпалы удерживали в себе костыли от расшитых поездом рельсов в некоторых местах в четырнадцать раз слабее нормального.

Судебному следователю Марки приходилось проявлять беспристрастие истинного судебного деятеля и свою деловую выдержку среди разнообразных общественных и служебных настроений, влияний, советов, намеков и инсинуаций. Но он шел своим путем и делал свое дело. По внешнему виду этого скромного человека трудно было при первом знакомстве определить его внутреннее содержание. Наружность его была довольно своеобразна. На его длинное туловище с короткими ногами природа посадила голову в непослушных вихрах над глазами, смотревшими в разные стороны, и дала лицо доброго сатира с длинной и редкой бородкой, завершив свою работу тем, что вырастила у запястья рук еще пару кистей с полным комплектом маленьких уродливых пальцев. Эти «дополнительные» руки, как какая-то опухоль, возвышались под рукавами и при поспешных и сильных движениях выглядывали на свет божий. К этому присоединялась особая изысканность манер, соответствовавшая его французской фамилии, и глухой замогильный голос. Но в этих косых глазах светились живой ум и тонкая восприимчивость, во впалой груди билось благородное, исполненное чувства долга сердце, и ни одна из его четырех рук, конечно, не подписала никогда ничего, за что этот достойный глубокого уважения судебный деятель мог бы покраснеть. Величайшею мечтою этого труженика, задавленного постоянною громадною работою, было получение места члена судебной палаты, но его постоянно обходили, оставляя изнывать чуткой душой и слабым телом за тяжелым, беспросветным трудом. В последний раз я видел его в 1902 году в Харькове во время визита его в семью, у которой я остановился. Он постарел, стал еще менее красив, и вторая пара рук как-то еще больше торчала под рукавами его форменного сюртука. Отойдя со мною в сторону от других гостей, он рассказал упавшим голосом, как тяжко ему производить — при наличности самых бесцеремонных местных давлений — следствие над несчастными в своей темноте, легковерном невежестве и нравственной одичалости крестьянами Богодуховского и Валковского уездов, привлеченными за участие в беспорядках и уже жестоко наказанными розгами под личным руководством губернатора, князя И. М. Оболенского, вскоре завершившего свою постыдную служебную карьеру бегством с генерал-губернаторского поста в Финляндии. Тяжелые вздохи прерывали речь доброго и беспристрастного человека, и в глазах его светилась исстрадавшаяся душа, оставившая через несколько месяцев навсегда свой необычный земной футляр.

Со следователями Петербургского окружного суда мне пришлось находиться в служебных отношениях почти в течение десяти лет в качестве товарища прокурора и прокурора, а затем по званию председателя суда. Многих из них уже нет в живых, другие давно оставили свою должность— «иных уж нет, а те далече» — но теплое чувство уважения к огромному большинству этих почтенных деятелей живет в моей душе и возникает с особой силой каждый раз, когда я вспоминаю годы нашего совместного служения правосудию. Следователей в Петербурге было много: в одной столице было в мое время пятнадцать следственных участков да в уездах шестнадцать, причем сосредоточение камер столичных следователей в здании окружного суда давало возможность постоянных личных с ними отношений и освобождало от излишней переписки.

Петербургские следователи были людьми различного темперамента, способностей и опыта, накопляемого долголетней практикой. Совершенно избежать некоторых трений между ними и лицами прокурорского надзора было, конечно, невозможно, но я тщательно устранял из возникших разногласий элемент личной обидчивости и резкого проявления своих прав, в забвении своих обязанностей по отношению к общему делу. Я храню у себя письмо, присланное мне при оставлении мной должности прокурора судебным следователем К. И. Ламанским, старейшим по годам службы и наиболее авторитетным представителем следователей, назначенных при самом открытии петербургского суда (их было восемь: Ламанский, Вебер, Штанге; Витали, Запольский, Доморацкий, Федоров и Лелонг)> письмо, в котором он благодарит меня за то, что за все время моего прокурорства (почти пять лет) я «поддерживал с ними добрые и откровенные отношения», и затем говорит, что «если и возникали иногда маленькие недоразумения, то за последовавшим с вашей стороны их устранением и разъяснением мы получали только большее расположение и доверие к вам». Большинство из них неохотно меняло свою живую деятельность на звание члена суда или на должность товарища прокурора, сроднясь со своими участками и с тесно сплоченным товарищеским кругом. Некоторых из утвержденных следователей первого года судебной реформы не могли соблазнить никакие назначения. Достойно неся и осуществляя свою судейскую независимость, они и умерли, занимая должность именно такого следователя, какого себе представляли и начертали составители Судебных уставов.

Вскоре после введения судебной реформы явилась необходимость в учреждении сначала в Петербурге, а потом и в Москве должности судебного следователя по особо важным делам. Эти следователи имели право производить следствия по предложению министра юстиции как главы прокурорского надзора на пространстве всей России, не стесняясь районами окружных судов, при которых впоследствии — уже много лет спустя — явились и судебные следователи по важнейшим делам, но только подсудным тем судам, в округе которых совершено такое «важнейшее» преступное деяние. Учреждение должности следователя по особо важным делам надо признать весьма удачным. Отсутствие участка, обыкновенно обремененного делами, пустыми по существу, но отнимающими иногда довольно много времени, каковы, например, дела о краже со взломом и о третьих кражах, возможность всецело отдаваться исследованию одного или двух дел и сопряженная с этим относительная свобода в распоряжении своим временем дают следователю возможность производить дела с особой полнотой, тщательностью и вдумчивостью, вести их быстро и под свежим впечатлением, оставленным преступным деянием в среде причастных к следствию лиц. В руках такого следователя с наибольшим успехом могут находиться дела, требующие значительной предварительной подготовки и серьезного изучения тех или других явлений, условий или ненормальностей общественной жизни. Такие дела, тесно связанные с целым строем вещей или сложившимися порядками, попав к участковому следователю, тормозили бы движение других дел и велись бы сами без полного посвящения им его сил и времени, страдая поэтому трудно поправимой неполнотой и промахами, неизбежными при массе непрерывной и мелочной текущей деятельности. Вместе с тем к особо важным делам, помимо обширных и сложных дел, например о злоупотреблениях в акционерных обществах и о преступлениях должности, относятся исследования выдающихся злодеяний кровавого или бесчеловечного характера, которые глубоко волнуют и смущают общество. Быстрое и энергическое их производство успокаивает встревоженное общественное мнение, а скорая передача их в суд и публичное их обсуждение кладет пределы разноречивым толкованиям, вредным, по своему возможному влиянию на присяжных, для постановки спокойного и беспристрастного решения.

Первым судебным следователем по особо важным делам при Петербургском окружном суде был назначен П. К. Гераков, опытный юрист, соединявший большие правовые сведения со спокойной твердостью своих всегда глубоко обдуманных и строго беспристрастных действий. Почти одновременно с моим переходом из Казани в Петербург на должность прокурора он был назначен членом Петербургской судебной палаты, и мне, к сожалению, пришлось на первых порах познакомиться с двумя следователями по особо важным делам совсем другого типа.

В один февральский день 1872 года ко мне в окружной суд пожаловал судебный следователь по особо важным делам Московского окружного суда Реутский, считавшийся большим специалистом по делам о сектантах и глубоким знатоком учения, обрядов и своеобразной писаной литературы «особо вредных» сект, к каковым принадлежат, главным образом, скопцы и хлысты с их различными разветвлениями. Его знания по этой части были, несомненно, велики по объему, но едва ли были глубоки, существуя в сыром виде, без ясного их анализа и вдумчивого синтеза. Они приобретались урывками, по случайным поводам и не были приведены в систему. Изданная им книга «Люди божьи и скопцы» лучше всего это доказывает, представляя оригинальное соединение исторических данных, официальных сведений, материалов судебного производства и собственных измышлений, изложенных в беллетристической форме, в виде бытовых сцен, рассказов и подробных бесед основателей и главарей сект между собой, слышать которые автор в действительности, по времени и месту, не мог. Все это изложено без всякой внутренней перспективы, с изображением на первом, плане и существенного и мелочного, а потому не оставляет в читателе никакого целостного представления. Маленький и сухой, с болезненным цветом лица и впалыми глазами, со складом речи, в котором слышалась большая нервность, вечно занятый своей специальностью и только о ней и говорящий, он производил впечатление человека, для которого исследование дел о хлыстах и скопцах обратилось в своего рода охоту за этими сектантами. В сущности в нем судебный следователь переродился в горячего и одностороннего обвинителя, ревниво охранявшего непогрешимость своих выводов и их практического приложения.

Имев не раз случай усомниться в соответствии его действий и распоряжений с требованиями истинного правосудия, я неоднократно убеждался в его чрезвычайной любви к делу в смысле работы, в которой он был неустанен, отдавая ей все свое время и не преследуя — насколько я его понимал — никаких личных целей. При наших разговорах о делах его специальности он со страстной настойчивостью высказывал такие взгляды, что, мне думается, решись я назвать его в глаза фанатиком, он с напускной скромностью сказал бы, подобно тургеневскому Михалевичу в «Дворянском гнезде»: «Увы! Я еще не заслужил такого высокого наименования». Он прибыл в Петербург потому, что содержавшийся в московском тюремном замке арестант Холопов оговорил целый ряд лиц в Москве и Нижнем Новгороде, а также в Петербурге в принадлежности к скопческой ереси, рассказывая, что, завлеченный в эту секту, он присутствовал при радениях скопцов и даже при наложении «большой и малой печати». Многое из этого, по словам Холопова, происходило и в знаменитом в первой половине XIX века скопческом «корабле», в доме на углу Озерного переулка и Знаменской улицы в Петербурге, где в двадцатых годах жил основатель секты «батюшка-искупитель» Селиванов и где его посещали, под влиянием увлечения Александра I мистицизмом, самые высшие петербургские сановники. Производя обширное следствие по заявлению Холопова и сосредоточив следственные действия в Москве, Реутский находил необходимым лично произвести обыски в Петербурге у целого ряда лиц, содержавших главным образом меняльные конторы. Эти обыски должны были подтвердить указание Холопова на то, что обыскиваемые не только оскоплены, но и горячо распространяют свои вредные заблуждения, приобретая угрозами и лаской, деньгами и обещанием выгод новых адептов, над которыми совершают свои изуверные обряды. Обыски эти представлялись делом сложным, требовали содействия полиции и, по настойчивому желанию Реутского, присутствия лиц местного прокурорского надзора. Каждый раз, когда он лично обращался ко мне о командировании товарища прокурора, я спрашивал его о результатах произведенного обыкновенно накануне обыска. «Самые блестящие, — говорил он мне с особым удовольствием, — улики несомненные». — «Что же найдено?» — «Да все, что нужно, все доказательства принадлежности к ереси: портреты Петра III, изображение Иоанна Крестителя с агнцем, иконы с «безбородыми» угодниками, платочки с крапинками, песок с могил Селиванова и Шилова и т. п.». — «Ну, а что дал вчерашний обыск?» — спросил я его однажды. «О! Это несомненный скопец, — уклончиво отвечал он, — и из самых вредных». — «Что же вы нашли у него?» — «Ничего не нашли». — «Чем же он в таком случае изобличается, если у него ничего не найдено?» — «Если ничего не найдено, — наставительно сказал мне Реутский, — это еще не имеет решающего значения: это только значит, что он хорошо спрятал то, что его изобличает…» Мне невольно вспомнился при этом выступ на Базельском мосту через Рейн, с которого, по рецепту знаменитого «Malleus male-ficorum» бросали в воду со связанными руками женщин, подозреваемых в колдовстве и сношениях с сатаной, причем, если таковые выплывали, то это служило доказательством их связи с дьяволом и влекло их на костер, а если не выплывали, то… не выплывали.

За обысками последовали привлечения в качестве обвиняемых, очные ставки с привезенным из Москвы Холоповым — чахоточным человеком, с довольно подозрительной и чрезвычайно однообразной подробностью повторявшего свои заявления и никогда не смотревшего в глаза, и, наконец, целый ряд освидетельствований мужчин и женщин на предмет определения, есть ли печать и какая — малая или большая. По поводу последних действий я вынужден был причинить Реутскому большое огорчение. Ободренный предполагаемой им успешностью обысков и исчерпав в этом отношении все, что можно, он со страстностью и, если можно так выразиться, деловой ненасытностью перешел к освидетельствованиям. В один прекрасный день он пришел ко мне с просьбой дать ему предложение о производстве освидетельствования всех женщин, проживавших в большом трехэтажном доме на одном из углов тогдашней Ямской улицы около Лиговки, так как он подозревал, по некоторым намекам и неопределенным воспоминаниям Холопова, что в этом доме помещается тоже скопческий корабль или нечто вроде скопческого женского монастыря. Напомнив ему, что он совершает отдельные действия по следствию, возникшему и производящемуся в Москве, куда и может обращаться за прокурорскими предложениями, я отказал ему в моем почине для осуществления его чудовищного следственного замысла по отношению к женщинам, ни имен, ни званий, ни числа которых он мне даже привести не мог. Но он усиленно настаивал на моем предложении, ссылаясь на то, что без него не решается приступить, хотя и имеет на то право, к такому важному и, несомненно, богатому успешными результатами действию. Мой повторный отказ очень раздражил его, и он, привыкший играть роль «излюбленного лица» в министерстве юстиции, с высокомерным самообольщением сказал мне, что вынужден будет доложить министру юстиции о том, что он в своей деятельности не встречает необходимого сочувствия и поддержки со стороны петербургской прокуратуры. На это и мне, в свою очередь, пришлось ему указать, что и я не лишен возможности попросить министра освободить меня или от всяких бесед с московским следователем по сектантским делам, или от должности прокурора Петербургского окружного суда. На этом мы и расстались. Я не предполагал тогда, что через двадцать лет мне в качестве сенатора-докладчика по апелляционным делам придется встретиться с осуществлением следственного приема, задуманного Реутским, но только в другой местности и обстановке. Гакенрихтер Вейсенштейнского уезда барон Штакельберг, заподозрив в убийстве новорожденного ребенка, найденного в лесу, кого-либо из крестьянок деревни Рама и находя, что девушки этой деревни «не отличаются нравственностью», подверг их, в числе четырнадцати, освидетельствованию через врача, причем все они оказались ни разу не рожавшими, а три из них совершенно девственными.

По отъезде Реутского в Москву продолжение начатых им следственных действий по Петербургу было возложено, по распоряжению министра юстиции, на судебного следователя по особо важным делам при Петербургском окружном суде Жуковского. Этот следователь представлял полную противоположность Реутскому. Последний имел за собой довольно долгие годы службы, массу труда, большую техническую опытность и всецело отдавался излюбленному, хотя и односторонне понимаемому, делу. В нем не было ничего бесстрастно чиновничьего, и, наконец, он все-таки сделал свой, хотя и далеко не совершенный, вклад в нашу бедную в то время литературу о сектантстве. Жуковский — сын губернатора и затем сенатора — всплыл на поверхность как-то совершенно неожиданно на место П. К. Геракова. За ним не было ни опыта, ни упорного труда, ни горячего отношения к своим обязанностям. Зная, что в судебном ведомстве во время пребывания министром юстиции графа Палена протекция была немыслима, я и до сих пор, по прошествии сорока лет, не могу себе объяснить назначение такого малосведущего человека на важную должность в столице, так высоко поднятую его достойным предшественником Гераковым. И по наружности и по манерам, изящный, франтоватый, высокий и красивый, Жуковский был полной противоположностью Реутского. Первые же следственные его действия по громкому и сложному делу о подделке акций Тамбовско-Козловской дороги, к которому в качестве обвиняемых были привлечены акушер Колосов, библиотекарь Медико-хирургической академии доктор Никитин и дворянин Ярошевич, причем двое последних обвинялись еще в приготовлении к отравлению своего сообщника по подделке Колосова, обнаружили в новом судебном следователе по особо важным делам полное отсутствие способности установлять точные и определенные границы производимому следствию с ясным сознанием его целей и практического значения каждого из предпринимаемых действий. Его никак нельзя было назвать хозяином дела, обдумавшим свойство и житейскую обстановку исследуемого преступления и беспристрастно, но полно и обстоятельно разъясняющим как фактическую его сторону, так и нравственную его подкладку.

Дальнейшие произведенные им следствия лишь подтвердили первое впечатление, им оставленное. Полное отсутствие общей мысли, связующей все частности дела, и правильного, согласного с законом, понимания состава преступления, склонность к механическому подбору фактов, благодаря чему следствия расплывались до безграничности и длились многие месяцы, длиннейшие, чрезвычайно отяготительные для свидетелей, допросы о самых мелочных и не имеющих значения для дела обстоятельствах, резкое и надменное обращение с вызываемыми к следствию и, наконец, чрезвычайная и упорная щедрость на лишение заподозренных свободы без достаточных оснований — таковы были характерные черты этих следствий и свойства этого следователя. С особенной силой все это проявилось в деле о скопцах, начатом Реутским. Весною 1872 года вследствие сильного нездоровья я должен был взять четырехмесячный отпуск за границу. Вернувшись и покончив с накопившимися неотложными вопросами и работами, я получил, наконец, уже в октябре, возможность ознакомиться со следствием, производимым Жуковским, и пришел в большое смущение, чтобы не сказать более. Оказалось, что, не озаботясь приобретением точных и научно проверенных сведений о существенных признаках скопчества, он приступил к широко раскинутой Реутским уголовной паутине, действуя ощупью, без всякого плана, и стал плодить непроизводительную и бесцельную переписку, содержа под стражей по году людей, о которых потом судебной палате пришлось прекращать следствие по отсутствию признаков преступления. При этом он путался в совершенно чуждых ему судебномедицинских вопросах, предаваясь сомнениям в случаях, вполне ясных, и нагромождая, без системы и связи, протокол на протоколе, очевидно, потерявшись в массе сырого материала. Достаточно сказать, что из сорока привлеченных к следствию человек только одного судебная палата признала возможным предать суду, да и тот не был сам скопцом. Из этих сорока человек часть, особенно престарелых, оказалась освобожденной от суда по высочайше утвержденному еще в 1849 году положению комитета министров, как оскопленных до 1816 года, против двух (женщин) не обнаружено никаких улик, а остальные еще в 1854 году были оправданы решением Сената как в самооскоплении или допущении оскопить себя во время совершеннолетия, так и в распространении своей ереси «к соблазну других».

Каких-либо признаков последнего обвинения не нашла и судебная палата, рассмотревшая по подробному докладу П. К. Геракова все огромное производство Реутского и Жуковского и не нашедшая возможным придать значение противоречивым и возбуждающим основательные сомнения доносам Холопова. Это производство, потребовавшее от местных судебных и административных властей большой, по дознаниям и собиранию справок, подготовительной работы и сопряженное с значительными денежными расходами для казны, оказалось совершенным пустоцветом, возбудив, однако, многие справедливые жалобы и обнаружив полную несостоятельность Жуковского для производства «особо важных дел». Для характеристики произвольности и шаткости его взглядов не могу не припомнить, что он постоянно и без всякого основания относился критически к заключениям врачей Мержеевского и Баталина, работавших под руководством великого знатока скопчества в судебномедицинском отношении, автора ценного и обширного по этому предмету сочинения(4), профессора и директора медицинского департамента Е. В. Пеликана, и подвергал поэтому привлеченных им к следствию, по большей части стариков и старух, повторным, ненужным и унизительным освидетельствованиям. В то же время на основании одного лишь полуграмотного свидетельства провинциального уездного врача он содержал в течение нескольких месяцев под стражей в качестве скопца цветущего здоровьем торговца из Орловской губернии, который тщетно слезно ссылался на то, что он женат и имеет ребенка. При освидетельствовании его, по требованию прокурорского надзора, оказалось, что несчастный псевдоскопец просто тестиконд (по народному выражению «путрец») и что указанный врач или грубо ошибся, или смастерил свое свидетельство, не ознакомившись вовсе с физической природой этого человека.

Дело Григория Горшкова, «духовного скопца», несомненно, связанного многими узами с воинствующим скопчеством и обвиняемого в оскоплении родного сына, неизвестно куда скрывшегося, слушалось в июле 1873 года в Петербургском окружном суде. Обвинение, которое я энергически поддерживал, будучи глубоко убежден в виновности подсудимого, было, как оно и понятно, построено на совокупности косвенных улик. Оно встретило талантливое возражение со стороны защитника князя Кейкуатова, который указал, между прочим, присяжным заседателям на то, что дело Горшкова представляет лишь маленький обломок от непрочного и развалившегося здания, построенного руками двух следователей по особо важным делам — одного слепо усердного, а другого «не ведавшего, что творит», — и просил присоединить своего клиента к остальным тридцати девяти, привлеченным неосновательно. Это не могло не повлиять на присяжных, и они оправдали Горшкова.

В 1874 году Жуковского заменил Иван Федорович Книрим, и я узнал в нем «настоящего человека на настоящем месте», как говорят англичане. Очень высокого роста, с ясными голубыми глазами на умном и спокойном лице германского типа, он представлял собой соединение всех свойств и качеств, необходимых для следственного судьи, в руках которого так часто находятся свобода, честь и в значительной степени материальное положение не только обвиняемого, но иногда и других прикосновенных к делу лиц и от которого, как от врача и священника, не могут быть скрыты подробности частной жизни, иногда в самых сокровенных ее проявлениях. Достаточно подумать, сколько зла, несчастья, позора и разорения могут иногда причинить легковерное и непроверенное отношение к разным заявлениям и доносам, поспешный и непродуманный приступ к следствиям об учреждениях и лицах, в деятельности которых играет существенную роль торговый или общественный кредит, недостаточно обоснованное привлечение в качестве обвиняемых по делам о преступлениях против нравственности и против целомудрия женщин, в которых так часто пышно распускается ядовитый цветок, называемый шантажом. Я уже говорил о Книриме в моих воспоминаниях о делах игуменьи Митрофании и о поджоге мельницы Овсянникова. Здесь могу лишь добавить один эпизод, когда я видел обычно очень сдержанного и хладнокровного Книрима в состоянии крайнего возбуждения и негодования. В ноябре 1874 года он производил очень серьезное следствие по делу о подлоге завещания, совершенном несколькими лицами, принадлежавшими к так называемой интеллигенции и постепенно исчерпывавшими все доступные им средства для отклонения от себя тяжелого обвинения. Следствие уже приходило к концу, и Книрим вызвал одного из главных обвиняемых для предъявления ему следственного производства и предложения традиционного вопроса — не желает ли он чем-нибудь таковое дополнить в свое оправдание? Обвиняемый, уже имевший в руках копии со всего производства, не пожелал с ним знакомиться, а на вопрос Книрима указал, справясь в принесенной им записочке, на нескольких свидетелей и некоторые документы, а затем, оглянувшись по сторонам и видя, что письмоводитель и кандидаты на судебные должности заняты своим делом в обширной камере следователя, подал эту записочку Книриму и вместе с нею открытый пакет, прибавив вполголоса: «Да вот еще и это…» «Der lange Friedrich», как почему-то называли в шутку Книрима сослуживцы, взяв записку и пакет и увидев, что в нем лежат кредитные билеты, вскочил, как ужаленный, и устремился через длинные коридоры и приемные следователей и коридор товарищей прокурора ко мне в кабинет. «Этого так оставить нельзя, — говорил он, задыхаясь и совершенно вне себя, весь красный от волнения, — за что такое оскорбление! Я вас прошу принять от меня об этом официальное заявление, и нельзя ли возбудить преследование против этого негодяя?» Стараясь его успокоить, я обратил его внимание на трудность уголовного преследования лиходателей и на то, что всякое оглашение о предложенной и отвергнутой взятке всегда вызывает в обществе лукавое предположение, что отвергнувший дар желает порисоваться своей неподкупностью. «Однако же нельзя так тяжко оскорблять безнаказанно, — волновался Книрим. — До сих пор никто не выражал сомнения в моей честности, и он, человек образованный и сам служивший, не мог не видеть, что я охотно предоставляю обвиняемым полную возможность приводить всевозможные доказательства своей невиновности. Он не мог не понимать, какой обидный смысл имеет этот гнусный пакет!» — «Мы его за это и накажем без всякой огласки», — сказал я и приказал пригласить лиходателя из камеры следователя в мой кабинет и тут, в присутствии расстроенного Книрима, сказал ему: «Господин судебный следователь сообщил мне, что вы передали ему вот этот пакет с деньгами. Не желая допускать мысли, что вы могли это сделать с бесплодной целью повлиять на ход следствия, я высказал ему мнение, что вы, вероятно, желали воспользоваться случаем просить его передать ваше пожертвование в недавно учрежденное общество попечения об арестантских детях, об открытии для которых приюта вы, конечно, читали в газетах. Не так ли?» — «Д-д-д-а», — пролепетал тот… «Позвольте вас искренне поблагодарить за это доброе дело: приют очень нуждается в средствах… Потрудитесь пересчитать деньги и получить временную расписку…» Книрим облегченно вздохнул, улыбнулся и, уходя, крепко пожал мне руку, а приют арестантских детей неожиданно обогатился пятьюстами рублями.

Со времени оставления мною совместной службы со следователями в Петербурге прошло почти тридцать лет. Многое в судебной практике с тех пор изменилось и едва ли к лучшему. По делам, проходившим через мои руки по должности обер-прокурора уголовного кассационного департамента, я видел, как постепенно и нередко при явном влиянии и внушении, идущем с иерархических высот, вторгалось в следственную практику одностороннее обвинительное творчество. Оно проявлялось в расширении исследования далеко за пределы состава и свойства преступления и движущих к нему побуждений, в производстве ненужных и напрасных экспертиз по вопросам, из которых фантазия играла гораздо большую роль, чем разумная потребность, в приемах, облегчающих обвинителю на суде обход прямых запрещений закона и, наконец, в привлечении к следствию заподозренного в качестве обвиняемою лишь в самом конце всего, иногда многотомного, производства, почти накануне его отсылки к прокурору, когда на привлеченного сразу обрушивалась масса направленных против него данных, своевременно и лично защищаться против которых и, быть может, разрушить предубеждение следователя он был уже лишен возможности. Так, среди многих подобных дел мне вспоминается московское следствие о покушении на растление экзальтированной молодой девушки «красавцем-мужчиной» во время ужина в отдельном кабинете после ее успешного дебюта в клубном спектакле, по которому судебный следователь, человек в высокой степени благородный, но увлекающийся, озаглавил каждый том производства, как главы романа: «событие преступления», «личность потерпевшей», «личность обвиняемого» и т. д., причем, между прочим, были произведены допросы разных лиц о поведении отца обвиняемого и о том, вел ли он нечистую картежную игру, и спрошены, в качестве сведущих лиц, три выдающиеся артистки императорских театров о том, что они чувствовали после первого дебюта и были ли бы они в состоянии после этого противостоять дерзкому и неожиданному нападению на свое целомудрие. Вспоминается также петербургское дело Ольги Палем, убившей студента Довнара, не желавшего продолжать с ней любовную связь, по которому, несмотря на признание обвиняемой своей виновности в сознательном убийстве под влиянием раздражения, было произведено исследование всех ее связей за десять лет до совершения преступления, причем, в явное нарушение торговой тайны, были рассмотрены и оглашены расходы на нее, записанные в торговых книгах ее «покровителя» в Одессе. Наконец, я не могу забыть следствие о графине Н… обвинявшейся в присвоении чужому ребенку титула, фамилии и прав состояния своего мужа, жившего и умершего в другом городе в расслабленном физическом и душевном состоянии. На дело было обращено исключительно строгое внимание, но, несмотря на то, что виновность подсудимой во взводимом на нее преступлении представлялась несомненной, присяжные вынесли ей оправдательный приговор, причину чего главным образом следует искать в том особом приеме для успеха обвинения, который был употреблен при следствии. По закону прокурор не имеет права ссылаться на суде на полицейские дознания, не имеющие формы и силы следственных актов, но ему не может быть отказано в прочтении протоколов осмотров, произведенных следователем. Невзирая на совершенно ясный состав преступления графини Н. и на несомненную ее цель — получение в свое управление следуемого малолетнему сыну майората — и несмотря на ее письменное сознание в этом, судебный следователь, широко разрабатывая дознание и сведения сыскной и секретной полиции о поведении обвиняемой с 16-летнего возраста, занялся исследованием ее нравственности за свыше чем двадцатилетний период ее жизни и составил протокол осмотра дел. Поэтому для обвинителя явилась возможность вызвать на суд семнадцать допрошенных при следствии свидетелей, подведенных под две рубрики: о прошлом подсудимой и о ее характеристике, причем пред присяжными развертывалась картина ряда романических приключений и любовных связей обвиняемой, ее знакомства с дамой, занимающейся «устройством продажной любви», ее нездоровья, требовавшего лечения ртутью, и ее покушений на самоубийство… Перед присяжными была женщина уже далеко не молодая (42 лет), и они присутствовали в течение семи дней при публичном обливании ее грязью из ее прошлой, не безупречной жизни. Они могли себе представить все, что она должна была при этом переживать… и пожалели ее…

Примечания

1) Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten - Вы снова здесь, изменчивые тени (нем. "Фауст", Гёте, перевод Борис Пастернак)

2) Недостатки его добродетелей (франц.).

3) Своя рубашка ближе к телу (франц.).

4) «Судеб и о медицинские исследования скопчества Е. Пеликана», 1872.

<-- На предыдущую              На следующую -->

Дополнительно

Кони Анатолий Федорович

Собрание сочинений в восьми томах