IX. Место, где слагаются обвинения (Книга седьмая. ДЕЛО ШАНМАТЬЕ. Часть первая. Фантина.) "Отверженные" (Гюго)

IX. Место, где слагаются обвинения (Книга седьмая. ДЕЛО ШАНМАТЬЕ. Часть первая. Фантина.), роман "Отверженные" (1862 г.) французского писателя (1802 – 1885), в переводе Виноградова А. К. (1888 – 1946).

IX. Место, где слагаются обвинения

Он сделал шаг вперед, машинально притворил за собой дверь и, стоя, глядел на зрелище, представившееся его глазам.

Перед ним было обширное, тускло освещенное помещение, в котором то стоял гул, то воцарялось безмолвие и где процедура уголовного процесса развивалась среди толпы со своей угрюмой важностью.

В конце зала около него восседали судьи с рассеянным видом, в потертых мантиях, грызя ногти или жмуря глаза; на другом конце — толпа в рубищах; адвокаты в разных позах; солдаты с честными суровыми лицами; по стенам старые запачканные обои, грязный потолок, столы, покрытые изжелта-зеленой саржей; двери, захватанные руками; на гвоздях, вбитых в стены, трактирные кенкеты, доставляющие больше копоти, чем света; на столах свечи в медных подсвечниках, — всюду мрак, безобразие, печаль; и от всего этого веяло каким-то суровым, величественным впечатлением, во всем чувствовалась великая человеческая сила, называемая законом, и великая божественная сила, называемая правосудием.

Никто в толпе не обратил на него внимания. Все взоры сосредоточивались на одном месте, на деревянной скамье, прислоненной к небольшой дверце, вдоль стены по левую сторону председателя. На этой скамье сидел человек между двух жандармов.

Человек этот был "он".

Он не искал его, но увидел сейчас же. Глаза его устремились на него сами, как будто заранее угадали, где найти это лицо.

Он словно видел самого себя состарившимся; конечно, лицо было не совсем такое, как у него, но общий вид и действия те же самые: те же всклокоченные волосы, те же дикие беспокойные глаза, — словом, точь-в-точь, каким он был в тот день, когда пришел в Динь, полный ненависти, озлобления, скрывая в своей душе страшное скопище дурных помыслов, которые он девятнадцать лет собирал на каторге.

"Боже мой, — подумал он,— неужели я опять стану таким?"

Существу этому на вид было по крайней мере шестьдесят лет. В нем было что-то грубое, тупое, забитое.

При скрипе отворяющейся двери некоторые лица посторонились, чтобы пропустить господина Мадлена; председатель обернулся и, поняв, что входивший человек, должно быть, мэр города Монрейля, поклонился ему. Прокурор, не раз встречавший его в Монрейле, куда призывали его дела службы, узнал его и тоже поклонился. Но он почти не заметил этих поклонов. Он был жертвой какой-то галлюцинации и смотрел широко раскрытыми глазами.

Судьи, протоколист, жандармы, толпа жестоко любопытных голов, — все это он видел уже однажды, двадцать семь лет тому назад. Теперь опять предстали перед ними эти роковые предметы; они были тут, двигались, существовали; то было уже не усилие его памяти, не мираж его мысли — а настоящие жандармы, настоящие судьи, настоящая толпа — люди во плоти. Свершилось! — он видел, как перед ним оживали с ужасной реальностью чудовищные образы его прошлого.

Вся эта бездна разверзлась и зияла перед ним.

Он устрашился, закрыл глаза и воскликнул в глубине души: "Никогда!"

В силу трагического стечения обстоятельств, заставлявшего его мысли путаться и чуть не сводившего его с ума, — тут перед ним был он сам. Этого человека, которого судили, все называли Жаном Вальжаном!

Перед глазами его было чудовищное видение, самое ужасное в его жизни, причем его роль исполнялась собственным призраком. Все было по-старому: та же обстановка, те же лица судей и зрителей. Только над головой председателя висело распятие — чего не было в те времена, когда он был осужден. Когда его судили, Бог отсутствовал.

Позади стоял стул; он опустился на него, страшась, чтобы его не увидели. Он воспользовался картонами, стоявшими на столе судей, чтобы скрыть лицо свое от публики. Теперь он мог все видеть незамеченный. Он вполне вернулся к сознанию действительности; мало-помалу он оправился. Он вошел в ту фазу спокойствия, когда человек способен слушать.

В числе присяжных заседателей был господин Баматабуа. Мадлен искал глазами Жавера, но не нашел его. Скамья свидетелей была заслонена от него столом протоколиста. Да и к тому же зал был слабо освещен.

В ту минуту, когда он вошел, защитник подсудимого закончил свою речь. Всеобщее внимание было возбуждено до крайности; дело продолжалось уже три часа. Целых три часа эта толпа наблюдала, как погибал под бременем страшного стечения обстоятельств этот человек, этот неизвестный, это жалкое существо, или совсем тупоумное, или дьявольски искусное. Человек этот, как известно, был бродяга, пойманный где-то в поле с веткой спелых яблок, сломанной у яблони соседнего огорода Пьеррона. Кто был этот человек? Произведено было следствие, выслушаны свидетельские показания, прения пролили свет на все дело. В обвинении говорилось: "Мы имеем дело не только с вором яблок или простым мародером, — в руках ваших — разбойник, бывший каторжник, мошенник самого опасного свойства, злодей по имени Жан Вальжан, которого правосудие давно разыскивает и который восемь лет тому назад, вырвавшись с тулонских галер, совершил ограбление вооруженной Рукой на большой дороге над личностью малолетнего савояра Жервэ — преступление, предусмотренное в статье 383 уголовного кодекса, за которое мы намерены преследовать его, когда тождественность личности будет установлена законным путем. Он совершил новую кражу. Это рецидив. Приговорите его за это новое деяние, позднее он будет судим за прежнее преступление". Ввиду этого обвинения, ввиду единогласных свидетельских показаний, обвиняемый казался удивленным. Он или делал отрицательные жесты, или рассматривал потолок. Он говорил с трудом, отвечал смущенно, но с головы до ног вся фигура его выражала отрицание. Он был как идиот перед всеми этими умниками, выстроившимися рядами для боя, и как чужой среди этого общества, поглощавшего его. Между тем ему предстояло страшное будущее, правдоподобность чего возрастала с каждой минутой; но даже толпа с большим волнением, нежели он сам, ожидала этого ужасного приговора, все ближе и ближе нависавшего над его головой; можно было даже предвидеть кроме каторги смертную казнь, если тождественность личности будет установлена и если дело савояра затем окончится обвинительным приговором. Что это за человек? Какого свойства его апатия? Что это такое — хитрость или тупоумие? Понимал ли он все или не понимал ровно ничего? Вот вопросы, волновавшие толпу и, по-видимому делившие присяжных на два лагеря. В этом процессе было что-то странное и вместе с тем загадочное; драма была не только ужасная, но и темная.

Защитник произнес довольно хорошую речь на том провинциальном языке, который долго составлял необходимую принадлежность судейского красноречия и которым в былое время злоупотребляли одинаково все адвокаты — и парижские, и провинциальные; теперь на нем говорят разве только официальные ораторы судебного ведомства; он подходит им своей напыщенной трескучей важностью: это язык, на котором муж называется супругом, жена — супругой, Париж — центром искусств и цивилизации, король — монархом, прокурор — красноречивым представителем обвинительной власти, век Людовика XIV — великим веком, театр — храмом Мельпомены, концерт — музыкальным торжеством, начальник войск в департаменте — славным воином, семинаристы — левитами, газетные ошибки — ядом, распространяемым на столбцах сих органов. Адвокат начал с того, что объяснился насчет кражи яблок, — что довольно трудно было сделать выспренним слогом; но сам Боссюэ вынужден был среди надгробной речи намекнуть на курицу и выпутался из этого затруднения с помпой. Адвокат утверждал, что кража яблок не была материально доказана. Никто не видел, как его клиент, которого он, в качестве защитника, упорно называл Шанматье, карабкался на забор или ломал ветку (адвокат охотнее сказал бы ветвь); подсудимый уверен, что он нашел ее на земле и поднял. Где же доказательство противного? Без сомнения, эта ветка была сломана и украдена, а потом брошена за забор испугавшимся мародером; без сомнения, тут был вор. Но что же доказывало, что этот вор был именно Шанматье? Один только пункт: а именно его звание бывшего каторжника. Адвокат не отрицал, что, к несчастью, этот факт почти констатирован; подсудимый проживал в Фавероле; он был там дровосеком; имя Шанматье могло первоначально быть Жан Матье, все это правда; наконец, четыре свидетеля безусловно, не колеблясь, признавали Шанматье каторжником Жаном Вальжаном. Всем этим доказательствам, всем этим уликам адвокат мог противопоставить только отрицания своего клиента; но, предполагая, что это каторжник Жан Вальжан — разве это доказывало, что он воровал яблоки? То была догадка, предположение — не более, а вовсе не доказательство. Правда, сам защитник сознавался, "по чувству справедливости", что подсудимый избрал плохую систему защиты.

Он упорно отрицал все — и воровство, и предположение, что он бывший каторжник. Сознание относительно этого последнего пункта было бы, конечно, гораздо благоприятнее и, без сомнения, склонило бы судей к снисходительности; защитник ему советовал сознаться, но обвиняемый отказался наотрез, надеясь, вероятно, спасти все, не сознавшись ни в чем. Конечно, это ошибка, но разве не следует принять во внимание ограниченность его ума? Очевидно, человек этот тупоумен. Долгие страдания на каторге, продолжительная нищета превратили его в идиота; он плохо защищался, но разве это причина, чтобы осудить его? Что касается истории с малышом Жервэ, то адвокат не брался обсуждать ее, так как она не входила в дело. Речь свою защитник заканчивал, умоляя присяжных и суд, если только тождественность Жана Вальжана казалась им несомненной — применить к нему полицейские меры, которым подвергается осужденный вор, а не ту страшную кару, которая поражает каторжника-рецидивиста.

Прокурор отвечал защитнику. Он говорил горячо и цветисто, как обыкновенно говорят все прокуроры.

Он поблагодарил защитника за его "добросовестность" и притом искусно воспользовался этой добросовестностью. Он обратил против подсудимого уступки, сделанные его защитником. Адвокат, по-видимому, соглашался, что обвиняемый — Жан Вальжан. Прокурор принял это к сведению. Итак, человек этот не кто иной, как Жан Вальжан. Это было дознано обвинением и казалось неоспоримым. Здесь, благодаря искусной риторической фигуре, коснувшись источников и причин преступления, прокурор стал громить безнравственность романтической школы, тогда еще только нарождавшейся под названием сатанинской школы; он приписал с известной степенью вероятности влиянию этой развращенной литературы преступление Шанматье, или, вернее, Жана Вальжана. Исчерпав эти соображения, он перешел к самому Жану Вальжану. Что такое Жан Вальжан? Характеристика его: чудовище, исчадие ада и т. д. Образцом для такого рода описаний служит рассказ Терамена, бесполезный для драмы, но оказывающий чуть не ежедневно большие услуги судебному красноречию. Публика и присяжные "содрогнулись". Окончив описание, прокурор с ораторским порывом, который на следующее утро должен был возбудить в высшей степени восторг полицейской газеты, воскликнул:

— И этот-то человек и прочие, и прочие, скиталец, бродяга, нищий, без средств к существованию, привычный, по своей прошлой жизни, к преступным деяниям и мало исправленный своим пребыванием на каторге — как доказывает преступление, совершенное над малышом Жервэ, и прочие, и прочие, — такой-то человек, застигнутый на самом месте кражи с поличным, — отрицает преступление, кражу, перелезание через забор, отрицает все, даже самое имя свое, свою собственную личность! Помимо множества улик, к которым мы не будем возвращаться, четыре свидетеля признали его — Жавер, честный инспектор полиции, и трое его бывших товарищей: Бреве, Кошпаль, Шенильдье. То же он противопоставляет этим подавляющим уликам? Отрицание. Какая черствость, какое ожесточение сердца! Вы удовлетворите правосудие, господа присяжные, и так далее.

В то время, когда говорил прокурор, подсудимый слушал с разинутым ртом, с удивлением, в котором проглядывало некоторое даже восхищение. Он, очевидно, был восхищен, как может человек так красиво говорить. Время от времени, в самых энергичных местах обвинительной речи, в те моменты, когда красноречие без удержу изливалось потоком уничтожающих эпитетов и окутывало подсудимого грозной тучей, он тихо качал головой направо и налево, — нечто вроде печального, безмолвного протеста, — этим он ограничивался с самого начала прений. Два-три раза зрители, помещавшиеся поближе от него, слышали, как он бормотал: "Вот что значит не спросить господина Балу!" Прокурор дал заметить присяжным это идиотское поведение, очевидно рассчитанное и доказывавшее не тупоумие, а хитрость, коварство, привычку обманывать правосудие; такой образ действия свидетельствовал о глубокой испорченности этого человека. В заключение прокурор потребовал строгого приговора.

Как известно, приговор этот грозил каторжными работами пожизненно.

Поднялся защитник, начал с того, что поблагодарил господина прокурора за его превосходную речь, затем стал возражать, как мог; но он заметно ослабевал, почва ускользала из-под его ног.

Дополнительно

"Отверженные" (1862 г., Гюго)

Гюго Виктор Мари (1802 – 1885) — французский писатель. Член Французской академии (1841 г.).