Логотип Dslov.ru   Телеграмм   Вконтакте

От него нет спасения! Он убил лучшие минуты моей жизни — минуты любви, милые, сладкие, незабвенные ночи юности. Он был многообразен и многоличен, мой истязатель, но всегда оставался одним и тем же. Это — русский интеллигент.

Цитата из рассказа «Последнее слово» (1908 г.) писателя Куприна Александра Ивановича (1870 – 1938). В суде человек, убивший интеллигента, объясняет, почему он это сделал:

От него нет спасения! Иногда я убегал ночью на глухой морской берег, к обрыву, и ложился там в уединении. Но он, как тень, следовал за мною, подкрадывался ко мне и вдруг произносил уверенно и самодовольно:

— Какая чудная ночь, Катенька, не правда ли? А облака? Совсем как на картине. А ведь попробуй художник так нарисовать — ни за что не поверят.

Он убил лучшие минуты моей жизни — минуты любви, милые, сладкие, незабвенные ночи юности. Сколько раз, когда я брел под руку с молчаливым, прелестным, поэтичным созданием вдоль аллеи, усыпанной лунными пятнами, он, приняв неожиданно женский образ, склонял мне голову на плечо и произносил голосом театральной инженю:

— Скажите, вы любите природу? Что до меня — я безумно обожаю природу. Или:

— Скажите, вы любите мечтать при луне?

Он был многообразен и многоличен, мой истязатель, но всегда оставался одним и тем же. Он принимал вид профессора, доктора, инженера, женщины-врача, адвоката, курсистки, писателя, жены акцизного надзирателя, помещика, чиновника, пассажира, посетителя, гостя, незнакомца, зрителя, читателя, соседа по даче. В ранней молодости я имел глупость думать, что все это были отдельные люди. Но он был один. Горький опыт открыл мне, наконец, его имя. Это — русский интеллигент.

Если он не терзал меня лично, то повсюду он оставлял свои следы, свои визитные карточки. На вершине Бештау и Машука я находил оставленные им апельсинные корки, коробки из-под сардинок и конфетные бумажки. На камнях Алупки, на верху Ивановской колокольни, на гранитах Иматры, на стенах Бахчисарая, в Лермонтовском гроте — я видел сделанные им надписи:

"Пуся и Кузики, 1903 года, 27 февраля".

"Иванов".

"А. М. Плохохвостов из Сарапула".

"Иванов".

"Печорина".

"Иванов".

"М. Д... П. А. Р... Талочка и Ахмет".

"Иванов".

"Трофим Живопудов. Город Самара".

"Иванов".

"Адель Соловейчик из Минска".

"Иванов".

"С сей возвышенности любовался морским видом С. Никодим Иванович Безупречный".

"Иванов".

Я читал его стихи и заметки во всех посетительских книгах; и в Пушкинском доме, и в Лермонтовской сакле, и в старинных монастырях. "Были здесь Чику-новы из Пензы. Пили квас и ели осетрину. Желаем того же и вам". "Посетил родное пепелище великою русского поэта, учитель чистописания Воронежской мужской гимназии Пистоль".

"Хвала тебе, Ай-Петри великан, В одежде царственной из сосен! Взошел сегодня на твой мощный стан Штабс-капитан п отставке Просин".

Стоило мне только раскрыть любую русскую книгу, как я сейчас же натыкался на него. "Сию книгу читал Пафнутенко". "Автор дурак". "Господин автор Не читал Карла Маркса". Или вдруг длинная и безвкусная, как мочалка, полемика карандашом на полях. И, конечно, не кто иной, как он, загибал во всех книгах углы, вырывал страницы и тушил книгой стеариновые свечки.

Господа судьи! Мне тяжело говорить дальше... Этот человек поругал, осмеял и опошлил все, что мне было дорого, нежно и трогательно. Я боролся очень долго с самим собою... Шли года. Нервы мои становились раздражительнее... Я видел, что нам обоим душно на свете. Один из нас должен был уйти.

Я давно уже предчувствовал, что какая-нибудь мелочь, пустой случай толкнет меня на преступление. Так и случилось.

Вы знаете подробности. В вагоне было так тесно, что пассажиры сидели на головах друг у друга. А он с женой, с сыном, гимназистом приготовительного класса, и с кучей вещей занял две скамейки. Он на этот раз оделся в форму министерства народного просвещения. Я подошел и спросил:

— Нет ли у вас свободного места? Он ответил, как бульдог над костью, не глядя на меня:

— Нет. Тут еще один господин сидит. Вот его вещи. Он сейчас придет.

Поезд тронулся. Я нарочно остался стоять подле. Проехали верст десять. Господин не приходил. Я нарочно стоял, молчал и глядел на педагога. Я думал, что в нем не умерла совесть.

Напрасно. Проехали еще верст с пятнадцать. Он достал корзину с провизией и стал закусывать. Потом они пили чай. По поводу сахара произошел семейный скандал.

— Петя! Зачем ты взял потихоньку кусок сахару?

— Честное слово, ей-богу, папаша, не брал. Вот вам ей-богу.

— Не божись и не лги. Я нарочно пересчитал утром. Было восемнадцать кусков, а теперь семнадцать.

— Ей-богу!

— Не божись. Стыдно лгать. Я тебе все прощу, но лжи не прощу никогда. Лгут только трусы. Тот, кто солгал, тот может убить, и украсть, и изменить государю и отечеству...

И пошло, и пошло... Я эти речи слыхал от него самого еще в моем бедном детстве, когда он был сначала моей гувернанткой, а потом классным наставником, и позднее, когда он писал публицистику в умеренной газете.

Я вмешался:

— Вот вы браните сына за ложь, а сами в его присутствии лжете, что это место занято каким-то господином. Где этот господин? Покажите мне его.

Педагог побагровел и выкатил глаза.

— Прошу не приставать к посторонним пассажирам, когда к вам не обращаются с разговорами. Что то за безобразие, когда каждый будет приставать? Господин кондуктор, заявляю вам. Вот они все время нахально пристают к незнакомым. Прошу принять меры. Иначе я заявлю в жандармское управление и занесу в жалобную книгу.

Кондуктор пожурил меня отечески и ушел. Но педагог долго не мог уняться...

— Раз вас не трогают, и вы не трогайте. А еще в шляпе и в воротничке, по-видимому, интеллигент... Если бы это себе позволил мужик или мастеровой... А то интеллигент!

Интел-ли-гент! Палач назвал меня палачом! Кончено... Он произнес свой приговор.

Я вынул из кармана пальто револьвер, взвел курок и, целясь педагогу в переносицу, между глаз, сказал спокойно:

— Молись.

Он, побледнев, закричал: — Карррау-у-ул!

Это слово было его последним словом. Я спустил курок.

Я кончил, господа судьи. Повторяю: ни раскаяния, ни жалости нет в моей душе. Но одна ужасная мысль гложет меня и будет глодать до конца моих дней — все равно, проведу я их в тюрьме или в сумасшедшем доме:

"У него остался сын! Что, если он унаследует целиком отцовскую натуру?"