Двенадцать стульев (Часть вторая - В Москве)



Роман "Двенадцать стульев" был написан советскими писателями Ильей Ильфом (1897—1937) и Евгением Петровым (1903—1942) в 1927 году. Это была первая совместная работа знаменитых соавторов. В 1928 году роман опубликован в художественно-литературном журнале «Тридцать дней» (№ 1—7) и в том же году издан отдельной книгой.

Роман стал очень популярным и вскоре авторы написали его продолжение "Золотой телёнок" (1931 г.).

Публикуемый текст соответствует самому раннему из сохранившихся вариантов произведения (43 главы), переписанный Евгением Петровым (РГАЛИ. Ф. 1821. Оп. 1. Ед. хр. 31).

Часть вторая - В Москве

Глава XVII. Среди океана стульев

   Статистика знает все.

   Точно учтено количество пахотной земли в СССР с подразделением на чернозем, суглинок и лёсс. Все граждане обоего пола записаны в аккуратные толстые книги, так хорошо известные Ипполиту Матвеевичу Воробьянинову, -- книги загсов. Известно, сколько какой пищи съедает в год средний гражданин республики. Известно, сколько этот средний гражданин выпивает в среднем водки с примерным указанием потребляемой закуски. Известно, сколько в стране охотников, балерин, револьверных станков, собак всех пород, велосипедов, памятников, девушек, маяков и швейных машинок.

   Как много жизни, полной пыла, страстей и мысли, глядит на нас со статистических таблиц!

   Кто он, розовощекий индивид, сидящий с салфеткой на груди за столиком и с аппетитом уничтожающий дымящуюся снедь? Вокруг него лежат стада миниатюрных быков. Жирные свиньи сбились в угол таблицы. В специальном статистическом бассейне плещутся бесчисленные осетры, налимы и рыба чехонь. На плечах, руках и голове индивида сидят куры. В перистых облаках летают домашние гуси, утки и индейки. Под столом сидят два кролика. На горизонте возвышаются пирамиды и вавилоны из печеного хлеба. Небольшая крепость из варенья омывается молочной рекой. Огурец, величиною в пизанскую башню, стоит на горизонте. За крепостными валами из соли и перцу пополуротно маршируют вина, водки и наливки. В арьергарде жалкой кучкой плетутся безалкогольные напитки -- нестроевые нарзаны, лимонады и сифоны в проволочных сетках.

   Кто же этот розовощекий индивид -- обжора, пьянчуга и сластун?

   Гаргантюа, король дипсодов? Силач Фосс? Легендарный солдат Яшка Красная Рубашка? Лукулл?..

   Это не Лукулл. Это -- Иван Иванович Сидоров, или Сидор Сидорович Иванов, -- средний гражданин, съедающий в среднем за свою жизнь всю изображенную на таблице снедь. Это -- нормальный потребитель калорий и витаминов -- тихий сорокалетний холостяк, служащий в госмагазине галантереи и трикотажа.

   От статистики не скроешься никуда. Она имеет точные сведения не только о количестве зубных врачей, колбасных шприцев, дворников, кинорежиссеров, проституток, соломенных крыш, вдов, извозчиков и колоколов, -- но знает даже, сколько в стране статистиков.

   И одного она не знает. Не знает и не может узнать. Она не знает, сколько в СССР стульев.

   Стульев очень много. Последняя статистическая перепись определила численность населения союзных республик в 143 миллиона человек. Если отбросить 90 миллионов крестьян, предпочитающих стульям лавки, полати, завалинки, а на Востоке -- истертые ковры и паласы, -- то все же останется 53 миллиона человек, в домашнем обиходе которых стулья являются предметами первой необходимости. Если же принять во внимание возможные просчеты в исчислениях и привычку некоторых граждан Союза сидеть между двух стульев, то, сократив на всякий случай общее число вдвое, найдем, что стульев в стране должно быть не менее 26 1/2 миллионов. Для верности откажемся еще от 6 1/2 миллионов. Оставшиеся двадцать миллионов будут числом минимальным.

   Среди этого океана стульев, сделанных из ореха, дуба, ясеня, палисандра, красного дерева и карельской березы, среди стульев еловых и сосновых -- герои романа должны найти ореховый гамбсовский стул с гнутыми ножками, таящий в своем, обитом английским ситцем, брюхе сокровища мадам Петуховой.

   Герои романа в одних носках лежали на верхних полках и еще спали, когда поезд осторожно перешел Оку и, усилив ход, стал приближаться к Москве.

   Неяркое московское небо было обложено по краям лепными облаками.

   Трамваи визжали на поворотах так естественно, что казалось, будто визжит не вагон, а сам кондуктор, приплюснутый совработниками к табличке "Курить и плевать воспрещается". Курить и плевать воспрещалось, но толкать кондуктора в живот, дышать ему в ухо и придираться к нему без всякого повода, очевидно, не воспрещалось. И этим спешили воспользоваться все. Был критический час. Земные и неземные создания спешили на службу.

   Мелкая птичья шушера, покрытая первой майской пылью, буянила на деревьях.

   У Дома Народов трамваи высаживали граждан и облегченно уносились дальше.

   С трех сторон к Дому Народов подходили служащие и исчезали в трех подъездах. Дом стоял большим белым пятиэтажным квадратом, прорезанным тысячью окон. По этажам и коридорам топали ноги секретарей, машинисток, управделов, экспедиторов с нагрузкой, репортеров, курьерш и поэтов. Весь служебный люд неторопливо принимался вершить обычные и нужные дела, за исключением поэтов, которые разносили стихи по редакциям ведомственных журналов.

   Дом Народов был богат учреждениями и служащими. Учреждений было больше, чем в уездном городе домов. На втором этаже версту коридора занимала редакция и контора большой ежедневной газеты "Станок".

   Окна редакции выходили на внутренний двор, где по кругу спортивной площадки носился стриженый физкультурник в голубых трусиках и мягких туфлях, тренируясь в беге. Еще не загоревшие белые ноги его мелькали между деревьями.

   В редакционных комнатах происходили короткие стычки между сотрудниками. Выясняли очередность ухода в отпуск. С криками: "Бархатный сезон" -- все поголовно сотрудники выражали желание взять отпуск исключительно в августе.

   Когда председатель месткома был доведен претензиями до изнурения, репортер Персицкий с сожалением оторвался от телефона, по которому узнавал о достижениях акционерного общества "Меринос", и заявил:

   -- А я не поеду в августе. Запишите меня на июнь. В августе малярия.

   -- Ну вот и хорошо, -- сказал председатель.

   Но тут все сотрудники тоже перенесли свои симпатии на июнь.

   Председатель в раздражении бросил список и ушел.

   К Дому Народов подъехал на извозчике модный писатель Агафон Шахов. Стенной спиртовой термометр показывал 18 градусов тепла, на Шахове было мохнатое демисезонное пальто, белое кашне, каракулевая шапка с проседью и большие полуглубокие калоши -- Агафон Шахов заботливо оберегал свое здоровье.

   Лучшим украшением лица Агафона Шахова была котлетообразная бородка. Полные щеки цвета лососиного мяса были прекрасны. Глаза смотрели почти мудро. Писателю было под сорок.

   Писать и печататься он начал с 15 лет, но только в позапрошлом году к нему пришла большая слава. Это началось тогда, когда Агафон Шахов стал писать романы с психологией и выносить на суд читателя разнообразные проблемы. Перед читателями, а главным образом, читательницами замелькали проблемы в красивых переплетах, с посвящениями на особой странице: "Советской молодежи", "Вузовцам московским посвящаю", "Молодым девушкам".

   Проблемы были такие: пол и брак, брак и любовь, любовь и пол, пол и ревность, ревность и любовь, брак и ревность. Спрыснутые небольшой дозой советской идеологии, романы получили обширный сбыт. С тех пор Шахов стал часто говорить, что его любят студенты. Однако вечно питаться браком и ревностью оказалось затруднительным. Критика зашипела и стала обращать внимание писателя на узость его тем. Шахов испугался. И погрузился в газеты. В страхе он сел было за роман, трактующий о снижении накладных расходов, и даже написал восемьдесят страниц в три дня. Но в развернувшуюся любовную передрягу ответственного работника с тремя дамочками не смог вставить ни одного слова о снижении накладных расходов. Пришлось бросить. Однако восьмидесяти страниц было жалко, и Шахов быстро перешел на проблему растрат. Ответственный работник был обращен в кассира, а дамочки оставлены. Над характером кассира Шахов потрудился и наградил его страстями римского императора Нерона.

   Роман был написан в две недели и через полтора месяца увидел свет.

   Слезши с извозчика у Дома Народов, Шахов любовно ощупал в кармане новенькую книжку и пошел в подъезд. По дороге писатель все время посматривал на задники своих калош -- не стерлись ли. Он подошел к клетке лифта и стал ждать. Подняться ему нужно было только на второй этаж, но он берег здоровье, да и лифт в Доме Народов полагался бесплатно.

   Шахов вошел в отдел быта редакции "Станка", в котором часто печатался, и, ни с кем не поздоровавшись, спросил:

   -- Платят у вас сегодня? Ну и хорошо. А что, "милостивый государь" еще не растратился?

   "Милостивым государем" в редакции и конторе звали кассира Асокина. С него Шахов писал своего героя, и вся редакция, включая самого кассира, знала это.

   Сотрудники отрицательно замотали головами. Шахов пошел в кассу получать деньги за рассказ.

   -- Здравствуй, "милостивый государь", -- сказал писатель, -- ты, я слышал, деньги даешь сегодня.

   -- Даю, Агафон Васильевич.

   Кассир просунул в окошечко ведомость и химический карандаш.

   -- Вы, я слышал, произведение новое написали? Ребята рассказывали.

   -- Написал.

   -- Меня, говорят, описали?

   -- Ты там самый главный.

   Кассир обрадовался.

   -- Так вы хоть дайте почитать, раз все равно описали.

   Шахов достал свежую книжку и тем же карандашом, которым он расписывался в ведомости, надписал на титульном листе: "Тов. Асокину, дружески. Агафон Шахов".

   -- На, читай. Тираж десять тысяч. Вся Россия тебя знать будет.

   Кассир благоговейно принял книгу и положил ее в несгораемый шкаф на пачки червонцев.

Глава XVIII. Общежитие имени монаха Бертольда Шварца

   Ипполит Матвеевич и Остап, напирая друг на друга, стояли у открытого окна жесткого вагона и внимательно смотрели на коров, медленно сходивших с насыпи, на хвою, на дощатые дачные платформы.

   Все дорожные анекдоты были уже рассказаны. "Старгородская правда" от вторника прочитана до объявлений и покрыта масляными пятнами. Все цыплята, яйца и маслины были съедены.

   Оставался самый томительный участок пути -- последний час перед Москвой.

   -- Быково! -- сказал Остап, оглянувшись на рванувшуюся назад станцию. -- Сейчас пойдут дачи.

   Из реденьких лесочков и рощ подскакивали к насыпи веселенькие дачки. Были среди них целые деревянные дворцы, блещущие стеклом своих веранд и свежевыкрашенными железными крышами. Были и простые деревянные срубы с крохотными квадратными оконцами -- настоящие капканы для дачников.

   Налетела Удельная, потом Малаховка, сгинуло куда-то Красково.

   -- Смотрите, Воробьянинов! -- закричал Остап. -- Видите -- двухэтажная дача. Это дача Медикосантруда.

   -- Вижу. Хорошая дача.

   -- Я жил в ней прошлый сезон.

   -- Вы разве медик? -- рассеянно спросил Воробьянинов.

   -- Я буду медиком.

   Ипполит Матвеевич удовлетворился этим странным объяснением. Он волновался. В то время как пассажиры с видом знатоков рассматривали горизонт и, перевирая сохранившиеся в памяти воспоминания о битве при Калке, рассказывали друг другу прошлое и настоящее Москвы, Ипполит Матвеевич упорно старался представить себе Государственный музей мебели. Музей представлялся ему в виде многоверстного коридора, по стенам которого шпалерами стояли стулья. Воробьянинов видел себя быстро идущим между стульями.

   -- Как еще будет с музеем мебели, неизвестно. Обойдется?

   -- Вам, предводитель, пора уже лечиться электричеством. Не устраивайте преждевременной истерики. Если вы уже не можете не переживать, то переживайте молча.

   Не найдя поддержки, Ипполит Матвеевич принялся переживать молча.

   Поезд прыгал на стрелках. Глядя на поезд, семафоры разевали рты. Пути учащались. Чувствовалось приближение огромного железнодорожного узла. Трава исчезла -- ее заменил шлак. Свистали маневровые паровозы. Стрелочники трубили в рога. Внезапно грохот усилился. Поезд вкатился в коридор между порожними составами и, щелкая, как турникет, стал пересчитывать вагоны:

   -- Белый изотермический, Ташкентская, срочный возврат, годен для рыбы и мяса, оборудован крючьями.

   -- Темный дуб, палубная обшивка, мягкие рессоры, спальный вагон прямого сообщения.

   -- Дюжина товарных Рязано-Уральской дороги. Измараны меловыми знаками.

   -- Срочный возврат в Баку, нефтяные цистерны.

   -- Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Вагон-клуб Дорпрофсожа М.-Казанской дороги.

   -- Раз, два, три... Восемь... Десять... Платформы, груженные лесом.

   И вдруг, в стороне, забытый ветеран -- обтрепанный вагон-микст с надписью: "Деникинский фронт".

   Пути вздваивались.

   Поезд выскочил из коридора. Ударило солнце. Низко, по самой земле, разбегались стрелочные фонари, похожие на топорики. Валил дым. Паровоз, отдуваясь, выпустил белоснежные бакенбарды. На поворотном кругу стоял крик. Деповцы загоняли паровоз в стойло.

   От резкого торможения хрустнули поездные суставы. Все завизжало, и Ипполиту Матвеевичу показалось, что он попал в царство зубной боли. Поезд причалил к асфальтовому перрону.

   Это была Москва. Это был Рязанский вокзал -- самый свежий и новый из всех московских вокзалов.

   Ни на одном из восьми остальных московских вокзалов нет таких обширных и высоких зал, как на Рязанском. Весь Ярославский вокзал, с его псевдорусскими гребешками и геральдическими курочками, легко может поместиться в его большом зале для ожидания.

   Московские вокзалы -- ворота города. Ежедневно эти ворота впускают и выпускают тридцать тысяч пассажиров. Через Александровский вокзал входит в Москву иностранец на каучуковых подошвах, в костюме для гольфа -- шаровары и толстые шерстяные чулки наружу. С Курского попадает в Москву кавказец в коричневой бараньей шапке с вентиляционными дырочками и рослый волгарь в пеньковой бороде. С Октябрьского выскакивает полуответственный работник с портфелем из дивной свиной кожи. Он приехал из Ленинграда по делам увязки, согласования и конкретного охвата. Представители Киева и Одессы проникают в столицу через Брянский вокзал. Уже на станции Тихонова Пустынь киевляне начинают презрительно улыбаться. Им великолепно известно, что Крещатик -- наилучшая улица на земле. Одесситы тащат с собой тяжелые корзины и плоские коробки с копченой скумбрией. Им тоже известна лучшая улица на земле. Но это не Крещатик -- это улица Лассаля, бывшая Дерибасовская. Из Саратова, Аткарска, Тамбова, Ртищева и Козлова в Москву приезжают с Павелецкого вокзала. Самое незначительное число людей прибывает в Москву через Савеловский вокзал. Это -- башмачники из Талдома, жители города Дмитрова, рабочие Яхромской мануфактуры или унылый дачник, живущий зимою и летом на станции Хлебниково. Ехать здесь в Москву недолго. Самое большое расстояние по этой линии -- сто тридцать верст. Но с Ярославского вокзала попадают в столицу люди, приехавшие из Владивостока, Хабаровска и Читы -- из городов дальних и больших.

   Самые диковинные пассажиры -- на Рязанском вокзале. Это узбеки в белых кисейных чалмах и цветочных халатах, краснобородые таджики, туркмены, хивинцы и бухарцы, над республиками которых сияет вечное солнце.

   Концессионеры с трудом пробились к выходу и очутились на Каланчевской площади. Справа от них были геральдические курочки Ярославского вокзала. Прямо против них -- тускло поблескивал Октябрьский вокзал, выкрашенный масляной краской в два цвета. Часы на нем показывали пять минут одиннадцатого. На часах Ярославского вокзала было ровно десять. А посмотрев на темно-синий, украшенный знаками зодиака, циферблат Рязанского вокзала, путешественники заметили, что часы показывали без пяти десять.

   -- Очень удобно для свиданий! -- сказал Остап. -- Всегда есть десять минут форы.

   -- Мы куда теперь? В гостиницу? -- спросил Воробьянинов, сходя с вокзальной паперти и трусливо озираясь.

   -- Здесь в гостиницах, -- сообщил Остап, -- живут только граждане, приезжающие по командировкам, а мы, дорогой товарищ, частники. Мы не любим накладных расходов.

   Остап подошел к извозчику, молча уселся и широким жестом пригласил Ипполита Матвеевича.

   -- На Сивцев Вражек! -- сказал он. -- Восемь гривен.

   Извозчик обомлел. Завязался нудный спор, в котором часто упоминались цены на овес и ключ от квартиры, где деньги лежат.

   Наконец извозчик издал губами звук поцелуя, проехали под мостом, и перед путниками развернулась величественная панорама столичного города.

   Подле реставрированных тщанием Главнауки Красных ворот расположились заляпанные известкой маляры со своими саженными кистями, плотники с пилами, штукатуры и каменщики. Они плотно облепили угол Садово-Спасской.

   -- Запасный дворец, -- заметил Ипполит Матвеевич, глядя на длинное белое с зеленым здание по Новой Басманной.

   -- Работал я и в этом дворце, -- сказал Остап, -- он, кстати, не дворец, а НКПС. Там служащие, вероятно, до сих пор носят эмалевые нагрудные знаки, которые я изобрел и распространял. А вот и Мясницкая. Замечательная улица. Здесь можно подохнуть с голоду. Не будете же вы есть на первое шарикоподшипники, а на второе мельничные жернова. Тут ничем другим не торгуют.

   -- Тут и раньше так было. Хорошо помню. Я заказывал на Мясницкой громоотвод для своего старгородского дома.

   Когда проезжали Лубянскую площадь, Ипполит Матвеевич забеспокоился.

   -- Куда мы, однако, едем? -- спросил он.

   -- К хорошим людям, -- ответил Остап, -- в Москве их масса. И все мои знакомые.

   -- И мы у них остановимся?

   -- Это общежитие. Если не у одного, то у другого место всегда найдется.

   В сквере против Большого театра уже торчала пальмочка, объявляя всем гражданам, что лето уже наступило и что желающие дышать свежим воздухом должны немедленно уехать не менее чем за две тысячи верст.

   В академических театрах была еще зима. Зимний сезон был в разгаре. На афишных тумбах были налеплены афиши о первом представлении оперы "Любовь к трем апельсинам", о последнем концерте перед отъездом за границу знаменитого тенора Дмитрия Смирнова и о всемирно известном капитане с его шестьюдесятью крокодилами в первом Госцирке.

   В Охотном ряду было смятение. Врассыпную, с лотками на головах, бежали, как гуси, беспатентные лоточники. За ними лениво трусил милиционер. Беспризорные сидели возле асфальтового чана и с наслаждением вдыхали запах кипящей смолы.

   На углу Охотного и Тверской беготня экипажей, как механических, так и приводимых в движение конной тягой, была особенно бурной. Дворники поливали мостовые и тротуары из тонких, как краковская колбаса, шлангов. Со стороны Моховой выехал ломовик, груженный фанерными ящиками с папиросами "Наша марка".

   -- Уважаемый! -- крикнул он дворнику. -- Искупай лошадь!

   Дворник любезно согласился и перевел струю на рыжего битюга. Битюг нехотя остановился и, плотно упершись передними ногами, позволил себя купать. Из рыжего он превратился в черного и сделался похожим на памятник некой лошади. Движение конных и механических экипажей остановилось. Купающийся битюг стоял на самом неудобном месте. По всей Тверской, Охотному ряду, Моховой и даже Театральной площади машины переменяли скорость и останавливались. Место происшествия со всех сторон окружали очереди автобусов. Шоферы дышали горячим бензином и гневом. Зеркальные дверцы их кабинок распахивались, и оттуда несся крик.

   -- Чего стал? -- кричали с четырех сторон.

   -- Дай лошадь искупать! -- огрызался возчик.

   -- Да проезжай ты, говорят тебе, ворона!

   Собралась большущая толпа.

   -- Что случилось?

   Образовалась такая большая пробка, что движение застопорилось даже на Лубянской площади. Дворник давно уже перестал поливать лошадь, и освежившийся битюг успел обсохнуть и покрыться пылью; но пробка все увеличивалась. Выбраться из всей этой каши возчик не мог, и битюг все еще стоял поперек улицы.

   Посреди содома находились концессионеры. Остап, стоя в пролетке, как брандмейстер, мчащийся на пожар, отпускал сардонические замечания и нетерпеливо ерзал ногами.

   Через полчаса движение было урегулировано, и путники через Воздвиженку выехали на Арбатскую площадь, проехали по Пречистенскому бульвару и, свернув направо, очутились на Сивцевом Вражке.

   -- Направо, к подъезду, -- сказал Остап. -- Вылезайте, Конрад Карлович, приехали!

   -- Что это за дом? -- спросил Ипполит Матвеевич.

   Остап посмотрел на розовый домик с мезонином и ответил:

   -- Общежитие студентов-химиков, имени монаха Бертольда Шварца.

   -- Неужели монаха?

   -- Ну, пошутил, пошутил. Имени товарища Семашко.

   Как и полагается рядовому студенческому общежитию в Москве, общежитие студентов-химиков давно уже было заселено людьми, имеющими к химии довольно отдаленное отношение. Студенты расползлись. Часть из них окончила курс и разъехалась по назначениям, часть была исключена за академическую неуспешность, и именно эта часть, год из году возрастая, образовала в розовом домике нечто среднее между жилтовариществом и феодальным поселком. Тщетно пытались ряды новых студентов ворваться в общежитие. Бывшие химики были необыкновенно изобретательны и отражали все атаки. На домик махнули рукой. Он стал считаться диким и исчез со всех планов МУНИ. Его как будто бы и не было. А между тем он был, и в нем жили люди.

   -- Где же мы здесь будем жить? -- с беспокойством спросил Ипполит Матвеевич, когда концессионеры, поднявшись по лестнице во второй этаж, свернули в совершенно темный коридор.

   -- В мезонине. Свет и воздух, -- ответил Остап.

   Внезапно в темноте, у самого локтя Ипполита Матвеевича, кто-то шумно засопел. Ипполит Матвеевич отшатнулся.

   -- Не пугайтесь, -- заметил Остап, -- это не в коридоре. Это за стеной. Фанера, как известно из физики, лучший проводник звука... Осторожнее... Держитесь за меня... Тут где-то должен быть несгораемый шкаф.

   Крик, который сейчас же издал Воробьянинов, ударившись грудью об острый железный угол, показал, что шкаф действительно где-то тут.

   -- Что, больно? -- осведомился Остап. -- Это еще ничего. Это физические мучения. Зато сколько здесь было моральных мучений -- жутко вспомнить. Тут вот рядом стоял скелет студента Иванопуло. Он купил его на Сухаревке, а держать в комнате боялся. Так что посетители сперва ударялись о кассу, а потом на них падал скелет. Беременные женщины были очень недовольны...

   По лестнице, шедшей винтом, компаньоны поднялись в мезонин. Большая комната мезонина была разрезана фанерными перегородками на длинные ломти, в два аршина ширины каждый. Комнаты были похожи на ученические пеналы, с тем только отличием, что, кроме карандашей и ручек, здесь были люди и примусы.

   -- Ты дома, Коля? -- тихо спросил Остап, остановившись у центральной двери.

   В ответ на это во всех пяти пеналах завозились и загалдели.

   -- Дома, -- ответили за дверью.

   -- Опять к этому дураку гости спозаранку пришли! -- зашептал женский голос из крайнего пенала слева.

   -- Да дайте же человеку поспать! -- буркнул пенал No 2.

   В третьем пенале радостно зашептали:

   -- К Кольке из милиции пришли. За вчерашнее стекло.

   В пятом пенале молчали. Там ржал примус и целовались.

   Остап толкнул ногою дверь. Все фанерное сооружение затряслось, и концессионеры проникли в Колькино ущелье. Картина, представившаяся взору Остапа, при внешней своей невинности, была ужасна. В комнате из мебели был только матрац в красную полоску, лежавший на двух кирпичах. Но не это обеспокоило Остапа. Колькина мебель была ему известна давно. Не удивил его и сам Колька, сидящий на матраце с ногами. Но рядом с Колькой сидело такое небесное создание, что Остап сразу омрачился. Такие создания никогда не бывают деловыми знакомыми -- для этого у них слишком голубые глаза и чистая шея. Это любовницы или еще хуже -- это жены, и жены любимые. И действительно, Коля называл создание Лизой, говорил ей "ты" и показывал ей рожки.

   Ипполит Матвеевич снял свою касторовую шляпу.

   Остап вызвал Колю в коридор. Там они долго шептались.

   -- Прекрасное утро, сударыня, -- сказал Ипполит Матвеевич, чувствуя себя очень стесненно.

   Голубоглазая сударыня засмеялась и без всякой видимой связи с замечанием Ипполита Матвеевича заговорила о том, какие дураки живут в соседнем пенале.

   -- Они нарочно заводят примус, чтобы не было слышно, как они целуются. Но, вы поймите, это же глупо. Мы все слышим. Вот они действительно ничего уже не слышат из-за своего примуса. Хотите, я вам сейчас покажу? Слушайте.

   И создание, постигшее все тайны примуса, громко сказало:

   -- Зверевы дураки!

   За стеной слышалось адское пение примуса и звуки поцелуев.

   -- Видите?.. Они ничего не слышат... Зверевы дураки, болваны и психопаты. Видите?

   -- Да, -- сказал Ипполит Матвеевич.

   -- А мы примуса не держим. Зачем? Мы ходим обедать в вегетарианскую столовую, хотя я против вегетарианской столовой. Но когда мы с Колей женились, он мечтал о том, как мы вместе будем ходить в вегетарианку. Ну, вот мы и ходим. А я очень люблю мясо. А там котлеты из лапши. Только вы, пожалуйста, ничего не говорите Коле...

   В это время вернулся Коля с Остапом.

   -- Ну что ж, раз у тебя решительно нельзя остановиться, мы пойдем к Пантелею.

   -- Верно, ребята, -- закричал Коля, -- идите к Иванопуло. Это свой парень.

   -- Приходите к нам в гости, -- сказала Колина жена, -- мы с мужем будем очень рады.

   -- Опять в гости зовут! -- возмутились в крайнем пенале слева. -- Мало им гостей!

   -- А вы дураки, болваны и психопаты, не ваше дело! -- сказала Колина жена нормальным голосом.

   -- Ты слышишь, Иван Андреич, -- заволновались в крайнем пенале, -- твою жену оскорбляют, а ты молчишь.

   Подали свой голос невидимые комментаторы из других пеналов. Словесная перепалка разрасталась. Компаньоны ушли вниз к Иванопуло.

   Студента не было дома. Ипполит Матвеевич зажег спичку. На дверях висела записка: "Буду не раньше 9 ч. Пантелей".

   -- Не беда, -- сказал Остап, -- я знаю, где ключ.

   Он пошарил под несгораемой кассой, достал ключ и открыл дверь.

   Комната студента Иванопуло была точно такого же размера, как и Колина, но зато угловая. Одна стена ее была каменная, чем студент очень гордился. Ипполит Матвеевич с огорчением заметил, что у студента не было даже матраца.

   -- Отлично устроимся, -- сказал Остап, -- приличная кубатура для Москвы. Если мы уляжемся все втроем на пол, то даже останется немного места. А Пантелей -- сукин сын! Куда он девал матрац, интересно знать?

   Окно выходило в переулок. Под окном ходил милиционер. Напротив, в домике, построенном на манер готической башни, помещалось посольство крохотной державы. За железной решеткой играли в теннис. Летал белый мячик. Слышались короткие возгласы.

   -- Аут, -- сказал Остап, -- класс игры невысокий. Однако давайте отдыхать.

   Концессионеры разостлали по полу газеты. Ипполит Матвеевич вынул подушку-думку, которую возил с собой, и они улеглись.

   Не успели они как следует улечься на телеграммах и хронике театральной жизни, как в соседней комнате послышался шум раскрываемого окна, и сосед Пантелея вызывающе крикнул теннисистам:

   -- Да здравствует Советская республика! Долой хи-щни-ков им-пе-риа-лиз-ма!

   Крики эти повторялись минут десять. Остап удивился и поднялся с полу.

   -- Что это за коллекционер хищников?

   Высунувшись за подоконник, он посмотрел вправо и увидел у соседнего окна двух молодых людей. Он сразу заметил, что молодые люди кричат о хищниках только тогда, когда мимо их окна проходит милиционер с поста у посольства. Он озабоченно поглядывал то на молодых людей, то за решетку, где играли в теннис. Положение его было тяжелым. Крики о хищниках все продолжались, и он не знал, что предпринять. С одной стороны, эти возгласы были вполне естественны и не заключали в себе ничего непристойного. А с другой стороны, хищники в белых штанах, игравшие за решеткой в теннис, могли принять это на свой счет и обидеться. Не будучи в состоянии разобраться в создавшейся конъюнктуре, милиционер умоляюще смотрел на молодых людей и кончил тем, что накинулся на обоз и велел ему заворачивать. Дипломатическое затруднение закончилось тем, что к молодым людям пришли гости, и они занялись громогласным решением шахматной задачи.

   Остап снова повалился на телеграммы и заснул. Ипполит Матвеевич спал уже давно.

Глава XIX. Уважайте матрацы, граждане

   -- Лиза, пойдем обедать?

   -- Мне не хочется. Я вчера уже обедала.

   -- Я тебя не понимаю.

   -- Не пойду я есть фальшивого зайца.

   -- Ну, и глупо.

   -- Я не могу питаться вегетарианскими сосисками.

   -- Ну, сегодня будешь есть шарлотку.

   -- Мне что-то не хочется.

   -- Идем. Аппетит приходит во время еды.

   -- Приходит или проходит?

   -- Приходит.

   -- Нет, проходит.

   -- Что это все значит?

   -- Говори тише. Все слышно.

   И молодые супруги перешли на драматический шепот. Через две минуты Коля понял в первый раз за три месяца супружеской жизни, что любимая женщина любит морковные, картофельные и гороховые сосиски гораздо меньше, чем он.

   -- Значит, ты предпочитаешь собачину диетическому питанию? -- закричал Коля, в горячности не учтя подслушивающих соседей.

   -- Да говори тише! -- громко закричала Лиза. -- И потом, ты ко мне плохо относишься. Да, я люблю мясо. Иногда. Что ж тут дурного?

   Коля изумленно замолчал. Этот поворот был для него неожиданным. Мясо пробило бы в Колином бюджете огромную, незаполнимую брешь. Прогуливаясь вдоль матраца, на котором, свернувшись в узелок, сидела раскрасневшаяся Лиза, молодой супруг производил отчаянные вычисления.

   Копирование на кальку в чертежном бюро "Техносила" давало Коле Калачеву даже в самые удачные месяцы никак не больше сорока рублей. За квартиру Коля не платил. В диком поселке не было управдома, и квартирная плата была там понятием абстрактным. Десять рублей уходило на обучение Лизы кройке и шитью на курсах с правами строительного техникума. Обед на двоих (одно первое -- борщ монастырский и одно второе -- фальшивый заяц или настоящая лапша), съедаемый честно пополам в вегетарианской столовой "Не укради", -- вырывал из бюджета пятнадцать рублей в месяц. Остальные деньги расплывались неизвестно куда. Это больше всего смущало Колю. "Куда идут деньги?" -- задумывался он, вытягивая рейсфедером на небесного цвета кальке длинную и тонкую линию. При таких условиях перейти на мясоедение значило -- гибель. Поэтому Коля пылко заговорил:

   -- Подумай только, пожирать трупы убитых животных! Людоедство под маской культуры! Все болезни происходят от мяса.

   -- Конечно, -- с застенчивой иронией сказала Лиза, -- например, ангина.

   -- Да, да, и ангина! А что ты думаешь? Организм, ослабленный вечным потреблением мяса, не в силах сопротивляться инфекции.

   -- Как это глупо.

   -- Не это глупо. Глуп тот, кто стремится набить свой желудок, не заботясь о количестве витаминов.

   -- Ты хочешь сказать, что я дура?

   -- Это глупо.

   -- Глупая дура?

   -- Оставь, пожалуйста. Что это такое, в самом деле?

   Коля вдруг замолчал. Все больше и больше заслоняя фон из пресных и вялых лапшевников, каши и картофельной чепухи, перед Колиным внутренним оком предстала обширная свиная котлета. Она, как видно, только что соскочила со сковороды. Она еще шипела, булькала и выпускала пряный дым. Кость из котлеты торчала, как дуэльный пистолет.

   -- Ведь ты пойми! -- закричал Коля. -- Какая-нибудь свиная котлета отнимает у человека неделю жизни!

   -- Пусть отнимает, -- сказала Лиза, -- фальшивый заяц отнимает полгода. Вчера, когда мы съели морковное жаркое, я почувствовала, что умираю. Только я не хотела тебе говорить.

   -- Почему же ты не хотела говорить?

   -- У меня не было сил. Я боялась заплакать.

   -- А теперь ты не боишься?

   -- Теперь мне уже все равно.

   Лиза всплакнула.

   -- Лев Толстой, -- сказал Коля дрожащим голосом, -- тоже не ел мяса.

   -- Да-а, -- ответила Лиза, икая от слез, -- граф ел спаржу.

   -- Спаржа -- не мясо.

   -- А когда он писал "Войну и мир", он ел мясо! Ел, ел, ел! И когда "Анну Каренину" писал -- лопал! лопал! лопал!

   -- Да замолчи!..

   -- Лопал! Лопал! Лопал!

   -- А когда "Крейцерову сонату" писал -- тогда тоже лопал? -- ядовито спросил Коля.

   -- "Крейцерова соната" маленькая. Попробовал бы он написать "Войну и мир", сидя на вегетарианских сосисках?

   -- Что ты, наконец, прицепилась ко мне со своим Толстым?

   -- Я к тебе прицепилась с Толстым? Я? Я к вам прицепилась с Толстым?

   Коля тоже перешел "на вы". В пеналах громко ликовали. Лиза поспешно с затылка на лоб натягивала голубую вязаную шапочку.

   -- Куды ты идешь?

   -- Оставь меня в покое. Иду по делу.

   И Лиза убежала.

   "Куда она могла пойти?" -- подумал Коля. Он прислушался.

   -- Много воли вашей сестре дано при советской власти, -- сказали в крайнем слева пенале.

   -- Утопится! -- решили в третьем пенале.

   Пятый пенал развел примус и занялся обыденными поцелуями.

   Лиза взволнованно бежала по улицам.

   Был тот час воскресного дня, когда счастливцы везут по Арбату со Смоленского рынка матрацы и комодики.

   Молодожены и советские середняки -- главные покупатели пружинных матрацев. Они везут их стоймя и обнимают обеими руками. Да как им не обнимать голубую, в лоснящихся мордастых цветочках, основу своего счастья.

   Граждане! Уважайте пружинный матрац в голубых цветочках! Это -- семейный очаг, альфа и омега меблировки, общее и целое домашнего уюта, любовная база, отец примуса! Как сладко спать под демократический звон его пружин! Какие сладкие сны видит человек, засыпающий на его голубой дерюге! Каким уважением пользуется каждый матрацевладелец!

   Человек, лишенный матраца, - жалок. Он не существует. Он не платит налогов, не имеет жены, знакомые не занимают ему денег до среды, шоферы такси посылают ему вдогонку оскорбительные слова, девушки смеются над ним -- они не любят идеалистов.

   Человек, лишенный матраца, большей частью пишет стихи:

  

   Под мягкий звон часов

   Буре приятно отдыхать в качалке.

   Снежинки вьются на дворе,

   и, как мечты, летают галки.

  

   Пишет он эти стихи за высокой конторкой телеграфа, задерживая деловых матрацевладельцев, пришедших отправлять телеграммы.

   Матрац ломает жизнь человеческую. В его обивке и пружинах таится какая-то сила, притягательная и до сих пор не исследованная. На призывный звон его пружин стекаются люди и вещи. Приходит финагент и девушки. Они хотят дружить с матрацевладельцами. Финагент делает это в целях фискальных, преследующих государственную пользу, а девушки -- бескорыстно, повинуясь законам природы. Начинается цветение молодости. Финагент, собравши налог, как пчела собирает весеннюю взятку, с радостным гулом улетает в свой участковый улей. А отхлынувших девушек заменяет жена и примус "Ювель No 1".

   Матрац ненасытен. Он требует жертвоприношений. По ночам он издает звон падающего меча. Ему нужна этажерка. Ему нужен стол на глупых тумбах. Лязгая пружинами, он требует занавесей, портьер и кухонной посуды. Он толкает человека и говорит ему:

   -- Пойди и купи рубель и качалку!

   -- Мне стыдно за тебя, человек! У тебя до сих пор нет ковра!

   -- Работай! Я скоро принесу тебе детей! Тебе нужны деньги на пеленки и колясочку!

   Матрац все помнит и все делает по-своему.

   Даже поэт не может избежать общей участи. Вот он везет с Сухаревского рынка матрац, с ужасом прижимаясь к его мягкому брюху.

   -- Я сломлю твое упорство, поэт! -- говорит матрац. -- Тебе уже не надо будет бегать на телеграф писать стихи. Да и вообще, стоит ли их писать? Служи! И сальдо будет всегда в твою пользу. Подумай о жене и детях.

   -- У меня нет жены, -- кричит поэт, отшатываясь от пружинного учителя.

   -- Она будет. И я не поручусь, что это будет самая красивая девушка на земле. Я не знаю даже, будет ли она добра. Приготовься ко всему. У тебя родятся дети.

   -- Я не люблю детей!

   -- Ты полюбишь их!

   -- Вы пугаете меня, гражданин матрац!

   -- Молчи, дурак! Ты не знаешь всего! Ты еще возьмешь в Мосдреве кредит на мебель.

   -- Я убью тебя, матрац!

   -- Щенок. Если ты осмелишься это сделать, соседи донесут на тебя в домоуправление.

   Так каждое воскресенье, под радостный звон матрацев, циркулируют по Москве счастливцы.

   Но не этим одним, конечно, замечательно московское воскресенье.

   Воскресенье -- музейный день.

   Есть в Москве особая категория людей. Она ничего не понимает в живописи, не интересуется архитектурой и безразлична к памятникам старины. Эта категория посещает музеи исключительно потому, что они расположены в прекрасных зданиях. Эти люди бродят по ослепительным залам, завистливо рассматривают расписные потолки, трогают руками то, что трогать воспрещено, и беспрерывно бормочут:

   -- Эх! Люди жили!

   Им не важно, что стены расписаны французом Пюви де Шаванном. Им важно узнать, сколько это стоило бывшему владельцу особняка. Они поднимаются по лестнице с мраморными изваяниями на площадках и представляют себе, сколько лакеев стояло здесь, сколько жалованья и чаевых получал каждый лакей. На камине стоит фарфор, но они, не обращая на него внимания, решают, что камин штука не выгодная -- слишком много уходит дров. В обшитой дубовой панелью столовой они не рассматривают замечательную резьбу. Их мучит одна мысль: что ел здесь бывший хозяин-купец и сколько бы это стоило при теперешней дороговизне?

   В любом музее можно найти таких людей. В то время как экскурсии бодро маршируют от одного шедевра к другому, такой человек стоит посреди зала и, не глядя ни на что, мычит, тоскуя:

   -- Эх! Люди жили!

  

   Лиза бежала по улице, проглатывая слезы. Мысли подгоняли ее. Она думала о своей счастливой и бедной жизни.

   "Вот если бы был еще стол и два стула, было бы совсем хорошо. И примус в конце концов нужно завести. Нужно как-то устроиться".

   Она пошла медленнее, потому что внезапно вспомнила о ссоре с Колей. Кроме того, ей очень хотелось есть. Ненависть к мужу разгорелась в ней внезапно.

   -- Это просто безобразие! -- сказала она вслух.

   Есть захотелось еще сильней.

   -- Хорошо же, хорошо. Я сама знаю, что мне делать.

   И Лиза, краснея, купила у торговки бутерброд с вареной колбасой. Как она ни была голодна -- есть на улице показалось неудобным. Как-никак, а она все-таки была матрацевладелицей и тонко разбиралась в жизни. Она оглянулась и вошла в подъезд большого особняка. Там, испытывая большое наслаждение, принялась за бутерброд. Вареная собачина была обольстительна. Большая экскурсия вошла в подъезд. Проходя мимо стоявшей у стены Лизы, экскурсанты посматривали на нее.

   "Пусть видят!" -- решила озлобленная Лиза.

Глава XX. Музей мебели

   Она вытерла платочком рот и смахнула с кофточки крошки. Ей стало веселее. Она стояла перед вывеской: "Музей мебельного мастерства". Возвращаться домой было неудобно. Идти было не к кому. В карманчике лежали двадцать копеек. И Лиза решила начать самостоятельную жизнь с посещения "Музея мебельного мастерства". Проверив наличность, Лиза пошла в вестибюль.

   В вестибюле Лиза сразу наткнулась на человека в подержанной бороде, который, упершись тягостным взглядом в малахитовую колонну, цедил сквозь усы:

   -- Богато жили люди!

   Лиза с уважением посмотрела на колонну и прошла наверх.

   В маленьких квадратных комнатах, с такими низкими потолками, что каждый входящий туда человек казался гигантом, -- Лиза бродила минут десять.

   Это были комнаты, обставленные павловским ампиром, императорским красным деревом и карельской березой -- мебелью строгой, чудесной и воинственной. Два квадратных шкафа, стеклянные дверцы которых были крест-накрест пересечены копьями, стояли против письменного стола. Стол был безбрежен. Сесть за него было все равно что сесть за Театральную площадь, причем Большой театр с колоннадой и четверкой бронзовых коняг, волокущих Апполона на премьеру "Красного мака", показался бы на столе чернильным прибором. Так, по крайней мере, чудилось Лизе, воспитываемой на морковке, как некий кролик. По углам стояли кресла с высокими спинками, верхушки которых были загнуты на манер бараньих рогов. Солнце лежало на персиковой обивке кресел. В такое кресло хотелось сейчас же сесть, но сидеть на нем воспрещалось.

   Лиза мысленно сопоставила, как выглядело бы кресло бесценного павловского ампира рядом с ее матрацем в красную полоску. Выходило -- ничего себе. Лиза прочла на стене табличку с научным и идеологическим обоснованием павловского ампира и, огорчась тому, что у нее с Колей нет комнаты в этом дворце, вышла в неожиданный коридор.

   По левую руку от самого пола шли низенькие полукруглые окна. Сквозь них, под ногами, Лиза увидела огромный белый двухсветный зал с колоннами. В зале тоже стояла мебель и блуждали посетители. Лиза остановилась. Никогда еще она не видела зала у себя под ногами. Дивясь и млея, она долго смотрела вниз. Вдруг она заметила, что там быстро, от кресел к бюро, переходят ее сегодняшние знакомые -- товарищ Бендер и его спутник, бритоголовый представительный старик.

   -- Вот хорошо, -- сказала Лиза, -- будет не так скучно.

   Она очень обрадовалась, побежала вниз и сразу же заблудилась. Она попала в красную гостиную, в которой стояло предметов сорок. Это была ореховая мебель на гнутых ножках. Из гостиной не было выхода. Пришлось бежать назад, через круглую комнату с верхним светом, меблированную, казалось, только цветочными подушками.

   Она бежала мимо парчовых кресел итальянского Возрождения, мимо голландских шкафов, мимо большой готической кровати с балдахином на черных витых колоннах. Человек в этой постели казался бы не больше ореха. Зал был где-то под ногами, может быть, справа, но попасть в него было невозможно.

   Наконец Лиза услышала гул экскурсантов, невнимательно слушавших руководителя, обличавшего империалистические замыслы Екатерины II в связи с любовью покойной императрицы к мебели стиля Луи-Сез.

   Это и был большой двухсветный зал с колоннами. Лиза прошла в противоположный его конец, где знакомый ей товарищ Бендер жарко беседовал со своим бритоголовым спутником.

   Подходя, Лиза услышала звучный голос:

   -- Мебель в стиле шик-модерн. Но это, кажется, не то, что нам нужно.

   -- Да, но здесь, очевидно, есть еще и другие залы. Нам нужно систематически все осмотреть.

   -- Здравствуйте, -- сказала Лиза.

   Оба повернулись и сразу сморщились.

   -- Здравствуйте, товарищ Бендер. Хорошо, что я вас нашла. А то одной очень скучно. Давайте смотреть все вместе.

   Концессионеры переглянулись. Ипполит Матвеевич приосанился, хотя ему было неприятно, что Лиза может их задержать в важном деле поисков бриллиантовой мебели.

   -- Мы типичные провинциалы, -- сказал Бендер нетерпеливо, -- но как попали сюда вы, москвичка?

   -- Совершенно случайно. Я поссорилась с Колей.

   -- Вот как? -- заметил Ипполит Матвеевич.

   -- Ну, покинем этот зал, -- сказал Остап.

   -- А я его еще не смотрела. Он такой красивенький.

   -- Начинается! -- шепнул Остап на ухо Ипполиту Матвеевичу. И, обращаясь к Лизе, добавил: -- Смотреть здесь совершенно нечего. Упадочный стиль. Эпоха Керенского.

   -- Тут где-то, мне говорили, есть мебель мастера Гамбса, -- сообщил Ипполит Матвеевич, -- туда, пожалуй, отправимся.

   Лиза согласилась и, взяв Воробьянинова об руку (он казался ей удивительно милым представителем науки), направилась к выходу. Несмотря на всю серьезность положения и наступивший решительный момент в поисках сокровищ, Бендер, идя позади парочки, игриво смеялся. Его смешил предводитель команчей в роли кавалера.

   Лиза сильно стесняла концессионеров. В то время как они одним взглядом определяли, что в комнате нужной мебели нет, и невольно влеклись в следующую, -- Лиза подолгу застревала в каждом отделе. Она прочитывала вслух все печатные научно-идеологические критики на мебель, отпускала острые замечания насчет посетителей и подолгу застревала у каждого экспоната. Невольно и совершенно незаметно для себя она приспосабливала виденную мебель к своей комнате и потребностям. Готическая кровать ей совсем не понравилась. Кровать была слишком велика. Если бы даже Коле удалось чудом получить комнату в три квадратных сажени, то и тогда средневековое ложе не поместилось бы в комнате. Однако Лиза долго обхаживала кровать, обмеривая шажками ее подлинную площадь. Лизе было очень весело. Она не замечала кислых физиономий своих спутников, рыцарские характеры которых не позволяли им сломя голову броситься в комнату мастера Гамбса.

   -- Потерпим, -- шепнул Остап, -- мебель не уйдет, а вы, предводитель, не жмите девочку. Я ревную.

   Ипполит самодовольно улыбнулся.

   Залы тянулись медленно. Им не было конца. Мебель александровской эпохи была представлена многочисленными комплектами. Сравнительно небольшие ее размеры привели Лизу в восторг.

   -- Смотрите, смотрите! -- доверчиво кричала Лиза, хватая Воробьянинова за рукав. -- Видите это бюро? Оно чудно подошло бы для нашей комнаты. Правда?

   -- Прелестная мебель! -- гневно сказал Остап. -- Упадочная только.

   Мебель не произвела на Ипполита Матвеевича должного впечатления. Между тем она была прекрасна. Совершенство ее форм поражало глаз.

   Лиза мечтательно сказала:

   -- На этом кресле, может быть, сидел Пушкин.

   -- Кто вы говорите, Пушкин? -- спросил Остап. -- Сейчас я узнаю.

   Остап стал на колени и заглянул под сиденье.

   -- На нем сидел О'Генри, в бытность его в американской тюрьме Синг-Синг. Вы удовлетворены? А теперь мы смело можем перейти в другую комнату.

   Стада диванов, секретеров, горок, шкафов, все стили, все времена, все эпохи были осмотрены концессионерами, а залы, большие и маленькие, все еще тянулись.

   -- А здесь я уже была, -- сказала Лиза, входя в красную гостиную, -- здесь, я думаю, останавливаться не стоит.

   К ее удивлению, равнодушные к мебели спутники не только не рвались вперед, а замерли у дверей, как часовые.

   -- Что ж вы стали? Пойдем. Я уже устала!

   -- Подождите, -- сказал Ипполит Матвеевич, освобождаясь от ее руки, -- одну минуточку.

   Большая комната была перегружена мебелью. Гамбсовские стулья расположились вдоль стены и вокруг стола. Диван в углу тоже окружали стулья. Их гнутые ножки и удобные спинки были захватывающе знакомы Ипполиту Матвеевичу. Остап испытующе смотрел на него. Ипполит Матвеевич стал красным.

   -- Вы устали, барышня, -- сказал он Лизе, -- присядьте-ка сюда и отдохните, а мы с ним походим немного. Это, кажется, интересный зал.

   Лизу усадили. Концессионеры отошли к окну.

   -- Она? -- спросил Остап.

   -- Как будто она. Только не та обивка.

   -- Великолепно, обивку могли переменить.

   -- Нужно более тщательно осмотреть.

   -- Все стулья тут?

   -- Сейчас я посчитаю. Подождите, подождите...

   Воробьянинов стал переводить глаза со стула на стул.

   -- Позвольте, -- сказал он наконец, -- двадцать стульев. Этого не может быть. Их ведь должно быть всего десять.

   -- А вы присмотритесь хорошо. Может быть, это не те.

   Они стали ходить между стульями.

   -- Ну? -- торопил Остап.

   -- Спинка как будто не такая, как у моих.

   -- Значит, не те?

   -- Не те.

   -- Мура. Напрасно я с вами связался, кажется.

   Ипполит Матвеевич был совершенно подавлен.

   -- Ладно, -- сказал Остап, -- заседание продолжается. Стул -- не иголка. Найдется. Дайте ордера сюда. Придется вступить в неприятный контакт с администрацией музея. Садитесь рядом с девочкой и сидите. Я сейчас приду.

   -- Что вы такой грустный? -- говорила Лиза. -- Вы устали?

   Ипполит Матвеевич отделывался молчанием.

   -- У вас голова болит?

   -- Да, немножко. Заботы, знаете ли. Отсутствие женской ласки сказывается на жизненном укладе.

   Лиза сперва удивилась, а потом, посмотрев на своего бритоголового собеседника, и на самом деле его пожалела. Глаза у Воробьянинова были страдальческие. Пенсне не скрывало резко обозначавшихся мешочков. Быстрый переход от спокойной жизни делопроизводителя уездного загса к неудобному и хлопотливому быту охотника за бриллиантами и авантюриста даром не дался. Ипполит Матвеевич сильно похудел, и у него стала побаливать печень. Под суровым надзором Бендера Ипполит Матвеевич терял свою физиономию и быстро растворялся в могучем интеллекте сына турецко-подданного. Теперь, когда он на минуту остался вдвоем с очаровательной гражданкой Калачевой, ему захотелось рассказать ей обо всех горестях и волнениях, но он не посмел этого сделать.

   -- Да, -- сказал он, нежно глядя на собеседницу. -- Такие дела. Как же вы поживаете, Елизавета...

   -- Петровна. А вас как зовут?

   Обменялись именами-отчествами.

   "Сказка любви дорогой", -- подумал Ипполит Матвеевич, вглядываясь в простенькое лицо Лизы. Так страстно, так неотвратимо захотелось старому предводителю женской ласки, отсутствие которой тяжело сказывается на жизненном укладе, что он немедленно взял Лизину лапку в свои морщинистые руки и горячо заговорил об Эйфелевой башне. Ему захотелось быть богатым, расточительным и неотразимым. Ему хотелось увлекать и под шум оркестров пить некие редереры с красоткой из дамского оркестра в отдельном кабинете. О чем было говорить с этой девочкой, которая, безусловно, ничего не знает ни о редерерах, ни о дамских оркестрах и которая по своей природе даже не может постичь всей прелести этого жанра. А быть увлекательным так хотелось! И Ипполит Матвеевич обольщал Лизу повестью о постройке Эйфелевой башни.

   -- Вы научный работник? -- спросила Лиза.

   -- Да. Некоторым образом, -- ответил Ипполит Матвеевич, чувствуя, что со времени знакомства с Бендером он приобрел несвойственное ему раньше нахальство.

   -- А сколько вам лет, простите за нескромность?

   -- К науке, которую я в настоящий момент представляю, это не имеет отношения.

   Этим быстрым и метким ответом Лиза была покорена.

   -- Но все-таки? Тридцать? Сорок?

   -- Почти. Тридцать восемь.

   -- Ого! Вы выглядите значительно моложе.

   Ипполит Матвеевич почувствовал себя счастливым.

   -- Когда вы доставите мне счастье увидеться с вами снова? -- спросил Ипполит Матвеевич в нос.

   -- А вам разве интересно со мной разговаривать? Я же глупенькая.

   -- Вы? -- страстно сказал Ипполит Матвеевич. -- Если б у меня было две жизни, я обе отдал бы вам.

   Лизе стало очень стыдно. Она заерзала в кресле и затосковала.

   -- Куда это товарищ Бендер запропастился? -- сказала она тоненьким голосом.

   -- Так когда же? -- спросил Воробьянинов нетерпеливо. -- Когда и где мы увидимся?

   -- Ну, я не знаю. Когда хотите.

   -- Сегодня можно?

   -- Сегодня?

   -- Умоляю вас.

   -- Ну, хорошо. Пусть сегодня. Заходите к нам.

   -- Нет, давайте встретимся на воздухе. Теперь такие погоды замечательные. Знаете стихи: "Это май-баловник, это май-чародей веет свежим своим опахалом".

   -- Это Жарова стихи?

   -- М-м... Кажется. Так сегодня? Где же?

   -- Какой вы странный. Где хотите. Хотите у несгораемого шкафа? Знаете?

   -- Знаю. В коридоре. В котором часу?

   -- У нас нет часов. Когда стемнеет.

   Едва Ипполит Матвеевич успел поцеловать Лизе руку, что он сделал весьма торжественно, как вернулся Остап. Остап был очень деловит.

   -- Простите, мадемуазель, -- сказал он быстро, -- но мы с приятелем не сможем вас проводить. Открылось небольшое, но очень важное дельце. Нам надо срочно отправиться в одно место.

   У Ипполита Матвеевича захватило дыханье.

   -- До свиданья, Елизавета Петровна, -- сказал он поспешно, -- простите, простите, простите, но мы страшно спешим.

   И компаньоны убежали, оставив удивленную Лизу в комнате, обильно обставленной гамбсовской мебелью.

   -- Если бы не я, -- сказал Остап, когда они спускались по лестнице, -- ни черта бы не вышло. Молитесь за меня. Молитесь, молитесь, не бойтесь, голова не отвалится. Слушайте. Ваша мебель музейного значения не имеет. Ей место не в музее, а в казарме штрафного батальона. Вы удовлетворены этой ситуацией?

   -- Что за издевательство! -- воскликнул Воробьянинов, начавший было освобождаться из-под ига могучего интеллекта сына турецко-подданного.

   -- Молчание, -- холодно сказал Остап, -- вы не знаете, что происходит. Если мы сейчас не захватим нашу мебель -- кончено. Никогда нам ее не видать. Только что я имел в конторе тяжелый разговорчик с заведующим этой исторической свалкой.

   -- Ну и что же? -- закричал Ипполит Матвеевич. -- Что же сказал вам заведующий?

   -- Сказал все, что надо. Не волнуйтесь. "Скажите, -- спросил я его, -- чем объяснить, что направленная вам по ордеру мебель из Старгорода не имеется в наличности?" Спросил я это, конечно, любезно, в товарищеском порядке. "Какая это мебель? -- спрашивает он. -- У меня в музее таких фактов не наблюдается". Я ему сразу ордера под нос подсунул. Он полез в книги. Искал полчаса и наконец возвращается. Ну, как вы себе представляете? Где эта мебель?

   -- Пропала? -- пискнул Воробьянинов.

   -- Представьте себе, нет. Представьте себе, что в таком кавардаке она уцелела. Как я вам уже говорил, музейной ценности она не имеет. Ее свалили в склад и только вчера, заметьте себе, вчера, через семь лет (она лежала на складе семь лет! ), она была отправлена в аукцион на продажу. Аукцион Главнауки. И если ее не купили вчера или сегодня утром -- она наша! Вы удовлетворены?

   -- Скорее! -- закричал Ипполит Матвеевич.

   -- Извозчик! -- завопил Остап.

   Они сели, не торгуясь.

   -- Молитесь на меня, молитесь! Не бойтесь, гофмаршал! Вино, женщины и карты нам обеспечены. Тогда рассчитаемся и за голубой жилет.

   В Пассаж на Петровке, где помещался аукционный зал, концессионеры вбежали бодрые, как жеребцы.

   В первой же комнате аукциона они увидел то, что так долго искали. Все десять стульев Ипполита Матвеевича стояли вдоль стенки на своих гнутых ножках. Даже обивка на них не потемнела, не выгорела, не попортилась. Стулья были свежие и чистые, как будто бы только что вышли из-под надзора рачительной Клавдии Ивановны.

   -- Они? -- спросил Остап.

   -- Боже, Боже, -- твердил Ипполит Матвеевич, -- они, они. Они самые. На этот раз сомнений никаких.

   -- На всякий случай проверим, -- сказал Остап, стараясь быть спокойным.

   Он подошел к продавцу.

   -- Скажите, эти стулья, кажется, из мебельного музея?

   -- Эти? Эти -- да.

   -- А они продаются?

   -- Продаются.

   -- Какая цена?

   -- Цены еще нет. Они у нас идут с аукциона.

   -- Ага. Сегодня?

   -- Нет. Сегодня торг уже кончился. Завтра с пяти часов.

   -- А сейчас они не продаются?

   -- Нет. Завтра с пяти часов.

   Так, сразу же, уйти от стульев было невозможно.

   -- Разрешите, -- пролепетал Ипполит Матвеевич, -- осмотреть. Можно?

   Концессионеры долго рассматривали стулья, садились на них, смотрели для приличия и другие вещи. Воробьянинов сопел и все время подталкивал Остапа локтем.

   -- Молитесь на меня! -- шептал Остап. -- Молитесь, предводитель!

   Ипполит Матвеевич был готов не только молиться на Остапа, но даже целовать подметки его малиновых штиблет.

   -- Завтра, -- говорил он, -- завтра, завтра, завтра.

   Ему хотелось петь.

Глава XXI. Баллотировка по-европейски

   В то время как друзья вели культурно-просветительный образ жизни -- посещали музеи и делали авансы дамочкам, затосковавшим по мясу, -- в Старгороде, на улице Плеханова, двойная вдова Грицацуева, женщина толстая и слабая, совещалась и конспирировала со своими соседками. Все скопом рассматривали оставленную Бендером записку и даже разглядывали ее на свет. Но водяных знаков на ней не было, а если бы они и были, то и тогда таинственные каракули великолепного Остапа не стали бы более ясными.

   Прошло три дня. Горизонт оставался чистым. Ни Бендер, ни чайное ситечко, ни дутый браслетик, ни стул -- не возвращались. Все эти одушевленные и неодушевленные предметы пропали самым загадочным образом.

   Тогда вдова приняла радикальные меры. Она пошла в контору "Старгородской правды", и там ей живо состряпали объявление:

  

   Умоляю

   лиц, знающих местопребывание.

   Ушел из дому тов. Бендер, лет 25--30. Одет в зеленый костюм, желтые ботинки и голубой жилет. Брюнет.

   Указавш. прош. сообщить за приличн. вознагражд. Ул. Плеханова, 15, Грицацуевой.

  

   -- Это ваш сын? -- участливо осведомлялись в конторе.

   -- Муж он мне! -- ответила страдалица, закрывая лицо платком.

   -- Ах, муж!

   -- Законный. А что?

   -- Да ничего, ничего. Вы бы в милицию все-таки обратились.

   Вдова испугалась. Милиции она страшилась. Провожаемая странными взглядами конторщиков, вдова удалилась.

   Троекратно прозвучал призыв со страниц "Старгородской правды". Но великая страна молчала. Не нашлось лиц, знающих местопребывание брюнета в желтых ботинках. Никто не являлся за приличным вознаграждением. Соседки судачили.

   Чело вдовы омрачалось с каждым днем все больше. И странное дело. Муж мелькнул, как ракета, утащив с собой в черное небо хороший стул и семейное ситечко, а вдова все любила его. Кто может понять сердце женщины, особенно вдовой?

   К трамваю в Старгороде уже привыкли и садились в него безбоязненно. Кондуктора кричали свежими голосами: "Местов нет", и все шло так, будто трамвай заведен в городе еще при Владимире Красное Солнышко. Инвалиды всех групп, женщины с детьми и Виктор Михайлович Полесов садились в вагоны с передней площадки. На крик "получите билеты" Полесов важно говорил -- "годовой" -- и оставался рядом с вагоновожатым. Годового билета у него не было и не могло быть.

   Инженер Треухов руководил постройкой новых трамвайных линий и деятельно переписывался с заводоуправлением, поторапливая с высылкой вагонов.

   Пребывание Воробьянинова и великого комбинатора оставило в городе глубокий след.

   Заговорщики тщательно хранили доверенную им тайну. Молчал даже Виктор Михайлович, которого так и подмывало выложить волнующие его секреты первому встречному. Однако, вспоминая оловянный взгляд и могучие плечи Остапа, Полесов крепился. Душу он отводил только в разговорах с гадалкой.

   -- А как вы думаете, Елена Станиславовна, -- говорил он, -- чем объяснить отсутствие наших руководителей?

   Елену Станиславовну это тоже весьма интересовало, но она не имела никаких сведений.

   -- А не думаете ли вы, Елена Станиславовна, -- продолжал неугомонный слесарь, -- что они выполняют сейчас особое задание?

   Гадалка была убеждена, что это именно так. Того же мнения придерживался, видно, и попугай в красных подштанниках. Он смотрел на Полесова своим круглым разумным глазом, как бы говоря: "Дай семечек, и я тебе сейчас все расскажу. Виктор, ты будешь губернатором. Тебе будут подчинены все слесари. А дворник дома No 5 так и останется дворником, возомнившим о себе хамом".

   -- А не думаете ли вы, Елена Станиславовна, что нам нужно продолжать работу? Как-никак, нельзя сидеть сложа руки.

   Гадалка согласилась и заметила:

   -- А ведь Ипполит Матвеевич герой.

   -- Герой, Елена Станиславовна. Ясно. А этот боевой офицер с ним? Деловой человек! Как хотите, Елена Станиславовна, а дело так стоять не может. Решительно не может.

   И Полесов начал действовать. Он делал регулярные визиты всем членам тайного общества "Меча и орала", особенно допекая осторожного владельца "Одесской бубличной артели -- "Московские баранки" гражданина Кислярского. При виде Полесова гражданин Кислярский чернел. А слова о необходимости действовать доводили боязливого бараночника до умоисступления.

   К концу недели все собрались у Елены Станиславовны в комнате с попугаем. Полесов кипел.

   -- Ты, Виктор, не болбочи, -- говорил ему рассудительный Дядьев, -- чего ты целыми днями по городу носишься?

   -- Надо действовать! -- кричал Полесов.

   -- Действовать надо, а вот кричать совершенно не надо. Я, господа, вот как себе это все представляю. Раз Ипполит Матвеевич сказал -- дело святое. И, надо полагать, ждать нам осталось недолго. Как все это будет происходить, нам и знать не надо. На то военные люди есть. А мы часть гражданская -- представители городской интеллигенции и купечества. Нам что важно? Быть готовыми. Есть у нас что-нибудь? Центр у нас есть? Нету. Кто станет во главе города? Никого нет. А это, господа, самое главное. Англичане, господа, с большевиками, кажется, больше церемониться не будут. Это нам первый признак. Все переменится, господа, и очень быстро. Уверяю вас.

   -- Ну, в этом мы и не сомневаемся, -- сказал Чарушников, надуваясь.

   -- И прекрасно, что не сомневаетесь. Как ваше мнение, господин Кислярский? И ваше, молодые люди?

   Молодые люди всем своим видом выразили уверенность в быстрой перемене. А Кислярский, понявший со слов главы торговой фирмы "Быстроупак", что ему не придется принимать непосредственного участия в вооруженных столкновениях, обрадованно поддакнул.

   -- Что же нам сейчас делать? -- нетерпеливо спросил Виктор Михайлович.

   -- Погодите, -- сказал Дядьев, -- берите пример со спутника господина Воробьянинова. Какая ловкость! Какая осторожность! Вы заметили, как он быстро перевел дело на помощь беспризорным? Так нужно действовать и нам. Мы только помогаем детям. Итак, господа, наметим кандидатуры.

   -- Ипполита Матвеевича Воробьянинова мы предлагаем в предводители дворянства! -- воскликнули молодые люди.

   Чарушников снисходительно закашлялся.

   -- Куда там! Он не меньше чем министром будет. А то и выше подымай -- в диктаторы!

   -- Да что вы, господа, -- сказал Дядьев, -- предводитель -- дело десятое! О губернаторе нам надо думать, а не о предводителе. Давайте начнем с губернатора. Я думаю...

   -- Господина Дядьева! -- восторженно закричал Полесов. -- Кому же еще взять власть над всей губернией?

   -- Я очень польщен доверием, -- начал Дядьев.

   Но тут выступил внезапно покрасневший Чарушников.

   -- Этот вопрос, господа, -- сказал он с надсадой в голосе, -- следовало бы провентилировать.

   На Дядьева он старался не смотреть.

   Владелец "Быстроупака" гордо рассматривал свои сапоги, на которые налипли деревянные стружки.

   -- Я не возражаю, -- вымолвил он, -- давайте пробаллотируем. Закрытым голосованием или открытым?

   -- Нам по-советскому не надо, -- обиженно сказал Чарушников, -- давайте голосовать по-честному, по-европейски -- закрыто.

   Голосовали бумажками. За Дядьева было подано четыре записки. За Чарушникова -- две. Кто-то воздержался. По лицу Кислярского было видно, что это он. Ему не хотелось портить отношений с будущим губернатором, кто бы он ни был.

   Когда трепещущий Полесов огласил результаты честной европейской баллотировки, в комнате воцарилось тягостное молчание. На Чарушникова старались не смотреть. Неудачливый кандидат в губернаторы сидел как оплеванный.

   Елене Станиславовне было очень его жалко. Это она голосовала за него. Другой голос Чарушников, искушенный в избирательных делах, подал за себя сам. Добрая Елена Станиславовна тут же сказала:

   -- А городским головой я предлагаю выбрать все-таки мосье Чарушникова.

   -- Почему же все-таки? -- проговорил великодушный губернатор. -- Не все-таки, а именно его и никого другого. Общественная деятельность господина Чарушникова нам хорошо известна.

   -- Просим, просим! -- закричали все.

   -- Так считать избрание утвержденным?

   Оплеванный Чарушников ожил и даже запротестовал:

   -- Нет, нет, господа, я прошу пробаллотировать. Городского голову даже скорее нужно баллотировать, чем губернатора. Если уж, господа, вы хотите оказать мне доверие, то, пожалуйста, очень прошу вас -- пробаллотируйте!

   В пустую сахарницу посыпались бумажки.

   -- Шесть голосов -- за, -- сказал Полесов, -- и один воздержался.

   -- Поздравляю вас, господин голова! -- сказал Кислярский, по лицу которого было видно, что воздержался он и на этот раз. -- Поздравляю вас!

   Чарушников расцвел.

   -- Остается выпить, ваше высокопревосходительство, -- сказал он Дядьеву. -- Слетайте-ка, Полесов, в "Октябрь". Деньги есть?

   Полесов сделал рукой таинственный жест и убежал. Выборы на время прервали и продолжали их уже за ужином.

   Попечителем учебного округа наметился бывший директор дворянской гимназии, ныне букинист, Распопов. Его очень хвалили. Только Владя, выпивший три рюмки водки, вдруг запротестовал:

   -- Его нельзя выбирать. Он мне на выпускном экзамене двойку по логике поставил.

   На Владю набросились.

   -- В такой решительный час, -- кричали ему, -- нельзя помышлять о собственном благе. Подумайте об отечестве.

   Владю так быстро сагитировали, что даже он сам голосовал за своего мучителя. Распопов был избран всеми голосами при одном воздержавшемся.

   Кислярскому предложили пост председателя биржевого комитета. Он против этого не возражал, но при голосовании на всякий случай воздержался.

   Перебирая знакомых и родственников, выбрали полицмейстера, заведующего пробирной палатой, акцизного, податного и фабричного инспекторов, заполнили вакансии окружного прокурора, председателя, секретаря и членов суда, наметили председателей земской и купеческой управы, попечительства о детях и, наконец, мещанской управы. Елену Станиславовну выбрали попечительницей обществ "Капля молока" и "Белый цветок". Владю и Никешу назначили, за их молодостью, чиновниками для особых поручений при губернаторе.

   -- Паз-звольте! -- воскликнул вдруг Чарушников. -- Губернатору целых два чиновника! А мне?

   -- Городскому голове, -- мягко сказал губернатор, -- чиновников для особых поручений по штату не полагается.

   -- Ну, тогда секретаря.

   Дядьев согласился. Оживилась и Елена Станиславовна.

   -- Нельзя ли, -- сказала она робея, -- тут у меня есть один молодой человек, очень милый и воспитанный мальчик. Сын мадам Черкесовой... Очень, очень милый, очень способный. Он безработный сейчас. На бирже труда состоит. У него есть даже билет. Его обещали на днях устроить в союз... Не сможете ли вы взять его к себе? Мать будет очень благодарна.

   -- Пожалуй, можно будет, -- милостиво сказал Чарушников, -- как вы смотрите на это, господа? Ладно... В общем, я думаю, удастся.

   -- Что ж, -- заметил Дядьев, -- кажется, в общих чертах... все? Все как будто?

   -- А я? -- раздался вдруг тонкий волнующийся голос.

   Все обернулись. В углу, возле попугая, стоял вконец расстроенный Полесов. У Виктора Михайловича на черных веках закипали слезы. Всем стало очень совестно. Гости вспомнили вдруг, что пьют водку Полесова и что он вообще один из главных организаторов Старгородского отделения "Меча и орала". Елена Станиславовна схватилась за виски и испуганно вскрикнула.

   -- Виктор Михайлович! -- застонали все. -- Голубчик! Милый! Ну как вам не стыдно? Ну чего вы стали в углу? Идите сюда сейчас же!

   Полесов приблизился. Он страдал. Он не ждал от товарищей по мечу и оралу такой черствости.

   Елена Станиславовна не вытерпела.

   -- Господа! -- сказала она. -- Это ужасно! Как вы могли забыть дорогого всем нам Виктора Михайловича?

   Она поднялась и поцеловала слесаря-аристократа в закопченный лоб.

   -- Неужели же, господа, Виктор Михайлович не сможет быть достойным попечителем учебного округа или полицмейстером?

   -- А, Виктор Михайлович? -- спросил губернатор. -- Хотите быть попечителем?

   -- Ну конечно же, он будет прекрасным, гуманным попечителем! -- поддержал городской голова, глотая грибок и морщась.

   -- А Распо-опов? -- обидчиво протянул Виктор Михайлович. -- Вы же уже назначили Распопова?

   -- Да, в самом деле, куда девать Распопова?

   -- В брандмейстеры, что ли?..

   -- В брандмейстеры? -- заволновался вдруг Виктор Михайлович.

   Перед ним мгновенно возникли бесчисленные пожарные колесницы, блеск огней, звуки труб и барабанная дробь. Засверкали топоры, закачались факелы, земля разверзлась, и вороные драконы понесли его на пожар городского театра.

   -- Брандмейстером? Я хочу быть брандмейстером!

   -- Ну вот и отлично! Поздравляю вас, вы -- брандмейстер. Выпей, брандмейстер!

   -- За процветание пожарной дружины! -- иронически сказал председатель биржевого комитета.

   На Кислярского набросились все.

   -- Вы всегда были левым! Знаем вас!

   -- Господа! Какой же я левый?

   -- Знаем, знаем!..

   -- Левый!

   -- Все евреи левые.

   -- Но, ей-богу, господа, этих шуток я не понимаю.

   -- Левый, левый, не скрывайте!

   -- Ночью спит и видит во сне Милюкова!

   -- Кадет! Кадет!

   -- Кадеты Финляндию продали, -- замычал вдруг Чарушников, -- у японцев деньги брали! Армяшек разводили!

   Кислярский не вынес потока неосновательных обвинений. Бледный, поблескивая глазками, председатель биржевого комитета ухватился за спинку стула и звенящим голосом сказал:

   -- Я всегда был октябристом и останусь им.

   Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует.

   -- Прежде всего, господа, -- демократия, -- сказал Чарушников, -- наше городское самоуправление должно быть демократичным. Но без кадетишек. Они нам довольно нагадили в семнадцатом году!

   -- Надеюсь, -- ядовито заинтересовался губернатор, -- среди нас нет так называемых социал-демократов?

   Левее октябристов, которых на заседании представлял Кислярский, -- не было никого. Чарушников объявил себя "центром". На крайнем правом фланге стоял брандмейстер. Он был настолько правым, что даже не знал, к какой партии принадлежит.

   Заговорили о войне.

   -- Не сегодня завтра, -- сказал Дядьев.

   -- Будет война, будет.

   -- Советую запастись кое-чем, пока не поздно.

   -- Вы думаете? -- встревожился Кислярский.

   -- А вы как полагаете? Вы думаете, что во время войны можно будет что-нибудь достать? Сейчас же мука с рынка долой! Серебряные монетки, как сквозь землю, -- бумажечки пойдут всякие, почтовые марки, имеющие хождение наравне, и всякая такая штука.

   -- Война -- дело решенное.

   -- Мне один видный коммунист уже об этом говорил. Говорил, что будто бы СТО уже решительно повернуло в сторону войны.

   -- Вы как знаете, -- сказал Дядьев, -- а я все свободные средства бросаю на закупку предметов первой необходимости.

   -- А ваши дела с мануфактурой?

   -- Мануфактура само собой, а мука и сахар своим порядком. Так что советую и вам. Советую настоятельно.

   Полесов усмехался.

   -- Как же большевики будут воевать? Чем? Сормовские заводы делают не танки, а барахло! Чем они будут воевать? Старыми винтовками? А воздушный флот? Мне один видный коммунист говорил, что у них, ну как вы думаете, сколько аэропланов?

   -- Штук двести?

   -- Двести? Не двести, а тридцать два! А у Франции восемьдесят тысяч боевых самолетов.

   -- Да-а... Довели большевички до ручки...

   Разошлись за полночь.

   Губернатор пошел провожать городского голову. Оба шли преувеличенно ровно.

   -- Губернатор! -- говорил Чарушников. -- Какой же ты губернатор, когда ты не генерал?

   -- Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.

   -- Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием.

   -- За баллотированного двух небаллотированных дают.

   -- Па-апрашу со мной не острить! -- закричал вдруг Чарушников на всю улицу.

   -- Что же ты, дурак, кричишь? -- спросил губернатор. -- Хочешь в милиции ночевать?

   -- Мне нельзя в милиции ночевать, -- ответил городской голова, -- я советский служащий...

   Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой.

Глава XXII. От Севильи до Гренады

   Позвольте, а где же отец Федор? Где стриженый священник церкви Фрола и Лавра? Он, кажется, собирался пойти на Виноградную улицу, в дом No 34, к гражданину Брунсу? Где же этот кладоискатель в образе ангела и заклятый враг Ипполита Матвеевича Воробьянинова, дежурящего ныне в темном коридоре у несгораемого шкафа?

   Исчез отец Федор. Завертела его нелегкая. Говорят, что видели его на станции Попасная, Донецких дорог. Бежал он по перрону с чайником кипятку. Взалкал отец Федор. Захотелось ему богатства. Понесло его по России, за гарнитуром генеральши Поповой, в котором, надо признаться, ни черта нет.

   Едет отец по России. Только письма жене пишет.

  

Письмо

отца Федора, писанное им в Харькове, на вокзале,

своей жене, в уездный город N

  

   Голубушка моя, Катерина Александровна!

  

   Весьма пред тобою виноват. Бросил тебя, бедную, одну в такое время.

   Должен тебе все рассказать. Ты меня поймешь и, можно надеяться, согласишься.

   Ни в какие живоцерковцы я, конечно, не пошел и идти не думал, и Боже меня от этого упаси.

   Теперь читай внимательно. Мы скоро заживем иначе. Помнишь, я тебе говорил про свечной заводик. Будет он у нас, и еще кое-что, может быть, будет. И не придется уже тебе самой обеды варить, да еще столовников держать. В Самару поедем и наймем прислугу.

   Тут дело такое, но ты его держи в большом секрете, никому, даже Марье Ивановне, не говори. Я ищу клад. Помнишь покойную Клавдию Ивановну Петухову, воробьяниновскую тещу? Перед смертью Клавдия Ивановна открылась мне, что в ее доме, в Старгороде, в одном из гостиных стульев (их всего двенадцать) запрятаны ее бриллианты. Ты, Катенька, не подумай, что я вор какой-нибудь. Эти бриллианты она завещала мне и велела их стеречь от Ипполита Матвеевича, ее давнишнего мучителя.

   Вот почему я тебя, бедную, бросил так неожиданно.

   Ты уж меня не виновать.

   Приехал я в Старгород, и, представь себе, этот старый женолюб тоже там очутился. Узнал как-то. Видно, старуху перед смертью пытал. Ужасный человек! И с ним ездит какой-то уголовный преступник, нанял себе бандита. Они на меня прямо набросились, сжить со свету хотели. Да я не такой, мне пальца в рот не клади, не дался.

   Сперва я попал на ложный путь. Один стул только нашел в воробьяниновском доме (там ныне богоугодное заведение), несу я мою мебель к себе в номера "Сорбонна" и вдруг из-за угла с рыканьем человек на меня лезет, как лев, набросился и схватился за стул. Чуть до драки не дошло. Осрамить меня хотели. Потом я пригляделся -- смотрю -- Воробьянинов. Побрился, представь себе, и голову оголил, аферист, позорится на старости лет.

   Разломали мы стул -- ничего там нету. Это потом я понял, что на ложный путь попал. А в то время очень огорчался.

   Стало мне обидно, и я этому развратнику всю правду в лицо выложил.

   -- Какой, -- говорю, -- срам на старости лет. Какая, -- говорю, -- дикость в России теперь настала. Чтобы предводитель дворянства на священнослужителя, аки лев, бросался и за беспартийность упрекал. Вы, -- говорю, -- низкий человек, мучитель Клавдии Ивановны и охотник за чужим добром, которое теперь государственное, а не его.

   Стыдно ему стало, и он ушел от меня прочь -- в публичный дом, должно быть.

   А я пошел к себе в номера "Сорбонна" и стал обдумывать дальнейший план. И сообразил я то, что дураку этому бритому никогда бы в голову и не пришло. Я решил найти человека, который распределял реквизированную мебель. Представь себе, Катенька, недаром я на юридическом факультете обучался -- пошло на пользу. Нашел я этого человека. На другой же день нашел. Варфоломеич -- очень порядочный старичок. Живет себе со старухой бабушкой -- тяжелым трудом хлеб добывает. Он мне все документы дал. Пришлось, правда, вознаградить за такую услугу. Остался без денег (но об этом после). Оказалось, что все двенадцать гостиных стульев из воробьянинского дома попали к инженеру Брунсу на Виноградную улицу. Заметь, что все стулья попали к одному человеку, чего я никак не ожидал (боялся, что стулья попадут в разные места). Я очень этому обрадовался. Тут, как раз, в "Сорбонне" я снова встретился с мерзавцем Воробьяниновым. Я хорошенько отчитал его и его друга, бандита, не пожалел. Я очень боялся, что они проведают мой секрет, и затаился в гостинице до тех пор, покуда они не съехали.

   Брунс, оказывается, из Старгорода выехал в 1923 году в Харьков, куда его назначили служить. От дворника я выведал, что он увез с собою всю мебель и очень ее сохраняет. Человек он, говорят, степенный.

   Сижу теперь в Харькове на вокзале и пишу вот по какому случаю. Во-первых, очень тебя люблю и вспоминаю, а во-вторых, Брунса здесь уже нет. Но ты не огорчайся. Брунс служит теперь в Ростове, в "Новоросцементе", как я узнал. Денег у меня на дорогу в обрез. Выезжаю через час товаропассажирским. А ты, моя добрая, зайди, пожалуйста, к зятю, возьми у него пятьдесят рублей (он мне должен и обещался отдать) и вышли в Ростов -- главный почтамт до востребования Федору Иоанновичу Вострикову. Перевод, в видах экономии, пошли почтой. Будет стоить тридцать копеек.

   Что у нас слышно в городе? Что нового?

   Приходила ли к тебе Кондратьевна? Отцу Кириллу скажи, что скоро вернусь, мол, к умирающей тетке в Воронеж поехал. Экономь средства. Обедает ли еще Евстигнеев? Кланяйся ему от меня. Скажи, что к тетке уехал.

   Как погода? Здесь, в Харькове, совсем лето. Город шумный -- центр Украинской республики. После провинции кажется, будто за границу попал.

   Сделай:

   1) Мою летнюю рясу в чистку отдай (лучше 3 р. за чистку отдать, чем на новую тратиться), 2) Здоровье береги, 3) Когда Гуленьке будешь писать, упомяни невзначай, что я к тетке уехал в Воронеж.

   Кланяйся всем от меня. Скажи, что скоро приеду.

   Нежно целую, обнимаю и благословляю. Твой муж Федя.

   Нотабене: Где-то теперь рыщет Воробьянинов?

   Любовь сушит человека. Бык мычит от страсти. Петух не находит себе места. Предводитель дворянства теряет аппетит.

   Бросив Остапа и студента Иванопуло в трактире, Ипполит Матвеевич пробрался в розовый домик и занял позицию у несгораемой кассы. Он слышал шум отходящих в Кастилью поездов и плеск отплывающих пароходов.

  

   Гаснут дальней Альпухары золотистые края.

   Сердце шаталось, как маятник. В ушах тикало.

   На призывный звон гитары выйди, милая моя.

  

   Тревога носилась по коридору. Ничто не могло растопить холод несгораемого шкафа.

  

   От Севильи до Гренады в тихом сумраке ночей.

  

   В пеналах стонали граммофоны. Раздавался пчелиный гул примусов.

  

   Раздаются серенады, раздается звон мечей.

  

   Словом, Ипполит Матвеевич был влюблен до крайности в Лизу Калачову.

   Многие люди проходили по коридору мимо Ипполита Матвеевича, но от них пахло табаком, или водкой, или аптекой, или суточными щами. Во мраке коридора людей можно было различать только по запаху или тяжести шагов. Лиза не проходила. В этом Ипполит Матвеевич был уверен. Она не курила, не пила водки и не носила сапог, подбитых железными дольками. Йодом или головизной пахнуть от нее не могло. От нее мог произойти только нежнейший запах рисовой кашицы или вкусно изготовленного сена, которым госпожа Нордман-Северова так долго кормила знаменитого художника Илью Репина.

   Но вот послышались легкие неуверенные шаги. Кто-то шел по коридору, натыкаясь на его эластичные стены и сладко бормоча.

   -- Это вы, Елизавета Петровна? -- спросил Ипполит Матвеевич зефирным голоском.

   В ответ пробасили:

   -- Скажите, пожалуйста, где здесь живут Пфеферкорны? Тут в темноте ни черта не разберешь.

   Ипполит Матвеевич испуганно замолчал. Искатель Пфеферкорнов недоуменно подождал ответа и, не дождавшись его, пополз дальше.

   Только к девяти часам пришла Лиза! Они вышли на улицу под карамельно-зеленое вечернее небо.

   -- Где же мы будем гулять? -- спросила Лиза.

   Ипполит Матвеевич поглядел на ее белое и милое светящееся лицо и, вместо того чтобы прямо сказать: "Я здесь, Инезилья, стою под окном", -- начал длинно и нудно говорить о том, что давно не был в Москве и что Париж не в пример лучше белокаменной, которая, как ни крути, остается бессистемно распланированной большой деревней.

   -- Помню я Москву, Елизавета Петровна, не такой. Сейчас во всем скаредность чувствуется. А мы в свое время денег не жалели. "В жизни живем мы только раз" -- есть такая песенка.

   Прошли весь Пречистенский бульвар и вышли на набережную, к храму Христа Спасителя.

   За Москворецким мостом тянулись черно-бурые лисьи хвосты. Электрические станции Могэса дымили, как эскадра. Трамваи перекатывались через мосты. По реке шли лодки. Грустно повествовала гармоника.

   Ухвативши за руку Ипполита Матвеевича, Лиза рассказала ему обо всех своих огорчениях. Про ссору с мужем, про трудную жизнь среди подслушивающих соседей -- бывших химиков -- и об однообразии вегетарианского стола.

   Ипполит Матвеевич слушал и соображал. Демоны просыпались в нем. Мнился ему замечательный ужин. Он пришел к заключению, что такую девушку нужно чем-нибудь оглушить.

   -- Пойдемте в театр, -- предложил Ипполит Матвеевич.

   -- Лучше в кино, -- сказала Лиза, -- в кино дешевле.

   -- О! При чем тут деньги! Такая ночь и вдруг какие-то деньги.

   Совершенно разошедшиеся демоны, не торгуясь, посадили парочку на извозчика и повезли в кино "Арс". Ипполит Матвеевич был великолепен. Он взял самые дорогие билеты. Впрочем, до конца сеанса не досидели. Лиза привыкла сидеть на дешевых местах, вблизи, и плохо видела из дорогого двадцать четвертого ряда.

   В кармане Ипполита Матвеевича лежала половина суммы, вырученной концессионерами на старгородском заговоре. Это были большие деньги для отвыкшего от роскоши Воробьянинова. Теперь, взволнованный возможностью легкой любви, он собирался ослепить Лизу широтою размаха. Для этого он считал себя великолепно подготовленным. Он с гордостью вспомнил, как легко покорил когда-то сердце прекрасной Елены Боур. Уменье тратить деньги легко и помпезно было ему присуще. Воспитанностью и умением вести разговор с любой дамой он славился в Старгороде. Ему показалось смешным затратить весь свой старорежимный лоск на покорение маленькой советской девочки, которая ничего еще толком не видела и не знала.

   После недолгих уговоров Ипполит Матвеевич повез Лизу в образцовую столовую МСПО "Прагу" -- лучшее место в Москве, как говорил ему Бендер.

   Лучшее место в Москве поразило Лизу обилием зеркал, света и цветочных горшков. Лизе это было простительно -- она никогда еще не посещала больших образцово-показательных ресторанов. Но зеркальный зал совсем неожиданно поразил и Ипполита Матвеевича. От отстал, забыл ресторанный уклад. Теперь ему было положительно стыдно за свои баронские сапоги с квадратными носами, штучные довоенные брюки и лунный жилет, осыпанный серебряной звездой.

   Оба смутились и замерли на виду у всей, довольно разношерстной, публики.

   -- Пройдемте туда, в угол, -- предложил Воробьянинов, хотя у самой эстрады, где оркестр выпиливал дежурное попурри из "Баядерки", были свободные столики.

   Чувствуя, что на нее все смотрят, Лиза быстро согласилась. За нею смущенно последовал светский лев и покоритель женщин Воробьянинов. Потертые брюки светского льва свисали с худого зада мешочком. Покоритель женщин сгорбился и, чтобы преодолеть смущение, стал протирать пенсне.

   Никто не подошел к столу, как этого ожидал Ипполит Матвеевич, и он, вместо того чтобы галантно беседовать со своей дамой, молчал, томился, несмело стучал пепельницей по столу и бесконечно откашливался. Лиза любопытно смотрела по сторонам, молчание становилось неестественным, но Ипполит Матвеевич не мог вымолвить ни слова. Он забыл, что именно он всегда говорил в таких случаях. Его сковывало то, что никто не подходил к столику.

   -- Будьте добры! -- взывал он к пролетавшим мимо работникам нарпита.

   -- Сию минуточку-с, -- кричали работники нарпита на ходу.

   Наконец карточка была принесена. Ипполит Матвеевич с чувством облегчения углубился в нее.

   -- Однако, -- пробормотал он, -- телячьи котлеты два двадцать пять, филе -- два двадцать пять, водка -- пять рублей.

   -- За пять рублей большой графин-с, -- сообщил официант, нетерпеливо оглядываясь.

   "Что со мной? -- ужасался Ипполит Матвеевич. -- Я становлюсь смешон".

   -- Вот, пожалуйста, -- сказал он Лизе с запоздалой вежливостью, -- не угодно ли выбрать? Что вы будете есть?

   Лизе было совестно. Она видела, как гордо смотрел официант на ее спутника, и понимала, что он делает что-то не то.

   -- Я совсем не хочу есть, -- сказала она дрогнувшим голосом, -- или вот что... Скажите, товарищ, нет ли у вас чего-нибудь вегетарианского?

   Официант стал топтаться, как конь.

   -- Вегетарианского не держим-с. Разве омлет с ветчиной?

   -- Тогда вот что, -- сказал Ипполит Матвеевич, решившись. -- Дайте нам сосисок. Вы ведь будете есть сосиски, Елизавета Петровна?

   -- Буду.

   -- Так вот. Сосиски. Вот эти, по рублю двадцать пять. И бутылку водки.

   -- В графинчике будет.

   -- Тогда большой графин.

   Работник нарпита посмотрел на беззащитную Лизу прозрачными глазами.

   -- Водку чем будете закусывать? Икры свежей? Семги? Расстегайчиков?

   В Ипполите Матвеевиче продолжал бушевать делопроизводитель загса.

   -- Не надо, -- с неприятной грубостью сказал он. -- Почем у вас огурцы соленые? Ну, хорошо, дайте два.

   Официант убежал, и за столиком снова водворилось молчание. Первой заговорила Лиза:

   -- Я здесь никогда не была. Здесь очень мило.

   -- Да-а, -- протянул Ипполит Матвеевич, высчитывая стоимость заказанного.

   "Ничего, -- думал он, -- выпью водки -- разойдусь. А то, в самом деле, неловко как-то".

   Но когда выпил водки и закусил огурцом, то не разошелся, а помрачнел еще больше. Лиза не пила. Натянутость не исчезла. А тут еще к столику подошел усатый человек и, ласкательно глядя на Лизу, предложил купить цветы.

   Ипполит Матвеевич притворился, что не замечает усатого цветочника, но тот не уходил. Говорить при нем любезности было совершенно невозможно.

   На время выручила концертная программа. На эстраду вышел сдобный мужчина в визитке и лаковых туфлях.

   -- Ну, вот мы снова увиделись с вами, -- развязно сказал он в публику. -- Следующим номером нашей консертной программы выступит мировая исполнительница русских народных песен, хорошо известная в Марьиной Роще, Варвара Ивановна Годлевская. Варвара Ивановна! Пожалуйте!

   Ипполит Матвеевич пил водку и молчал. Так как Лиза не пила и все время порывалась уйти домой, надо было спешить, чтобы успеть выпить весь графин.

   Когда на сцену вышел куплетист в рубчатой бархатной толстовке, сменивший певицу, известную в Марьиной Роще, и запел:

  

   Ходите,

   Вы всюду бродите,

   Как будто ваш аппендицит

   От хожденья будет сыт,

   Ходите,

   Та-ра-ра-ра, --

  

   Ипполит Матвеевич уже порядочно захмелел и, вместе со всеми посетителями образцовой столовой, которых он еще полчаса тому назад считал грубиянами и скаредными советскими бандитами, захлопал в такт ладошами и стал подпевать:

  

   Ходите,

   Та-ра-ра-ра.

  

   Он часто вскакивал и, не извинившись, уходил в уборную. Соседние столики его уже называли дядей и приваживали к себе на бокал пива. Но он не шел. Он стал вдруг гордым и подозрительным. Лиза решительно встала из-за стола.

   -- Я пойду. А вы оставайтесь. Я сама дойду.

   -- Нет, зачем же? Как дворянин, не могу допустить! Сеньор! Счет! Хамы!..

   На счет Ипполит Матвеевич смотрел долго, раскачиваясь на стуле.

   -- Девять рублей двадцать копеек? -- бормотал он. -- Может быть, вам еще дать ключ от квартиры, где деньги лежат?

   Кончилось тем, что Ипполита Матвеевича свели вниз, бережно держа под руки. Лиза не могла убежать, потому что номерок от гардероба был у великосветского льва.

   В первом же переулке Ипполит Матвеевич навалился на Лизу плечом и стал хватать ее руками. Лиза молча отдиралась.

   -- Слушайте! -- говорила она. -- Слушайте! Слушайте!

   -- Поедем в номера! -- убеждал Воробьянинов.

   Лиза с силой высвободилась и, не примериваясь, ударила покорителя женщин кулачком в нос. Сейчас же свалилось пенсне с золотой дужкой и, попав под квадратный носок баронских сапог, с хрустом раскрошилось.

  

   Ночной зефир струил эфир.

   Лиза, захлебываясь слезами, побежала по Серебряному переулку к себе домой.

   Шумел, бежал Гвадалквивир.

  

   Ослепленный Ипполит Матвеевич мелко затрусил в противоположную сторону, крича:

   -- Держи вора!

   Потом он долго плакал и, еще плача, купил у старушки все ее баранки, вместе с корзиной. Он вышел на Смоленский рынок, пустой и темный, и долго расхаживал там взад и вперед, разбрасывая баранки, как сеятель бросает семена. При этом он немузыкально кричал:

  

   Ходите,

   Вы всюду бродите,

   Та-ра-ра-ра.

  

   Затем Ипполит Матвеевич подружился с лихачом, раскрыл ему всю душу и сбивчиво рассказал про бриллианты.

   -- Веселый барин! -- воскликнул извозчик.

   Ипполит Матвеевич действительно развеселился. Как видно, его веселье носило несколько предосудительный характер, потому что часам к одиннадцати утра он проснулся в отделении милиции. Из двухсот рублей, которыми он так позорно начал ночь наслаждений и утех, при нем оставалось только двенадцать.

   Ему казалось, что он умирает. Болел позвоночник, ныла печень, а на голову, он чувствовал, ему надели свинцовый котелок. Но ужаснее всего было то, что он решительно не помнил, где и как он мог истратить такие большие деньги.

   Остап долго и с удивлением рассматривал измочаленную фигуру Ипполита Матвеевича, но ничего не сказал. Он был холоден и готов к борьбе.

Глава XXIII. Экзекуция

   Аукционный торг открывался в пять часов. Доступ граждан для обозрения вещей начинался с четырех. Друзья явились в три и целый час рассматривали машиностроительную выставку, помещавшуюся тут же рядом.

   -- Похоже на то, -- сказал Остап, -- что завтра мы сможем уже при наличии доброй воли купить этот паровозик. Жалко, что цена не проставлена. Приятно все-таки иметь собственный паровоз.

   Ипполит Матвеевич маялся. Только стулья могли его утешить. От них он отошел лишь в ту минуту, когда на кафедру взобрался аукционист в клетчатых брюках "столетье" и бороде, ниспадавшей на толстовку русского коверкота.

   Концессионеры заняли места в четвертом ряду справа. Ипполит Матвеевич начал сильно волноваться. Ему казалось, что стулья будут продаваться сейчас же. Но они стояли сорок третьим номером, и в продажу поступала сначала обычная аукционная гиль и дичь: разрозненные гербовые сервизы, соусник, серебряный подстаканник, пейзаж художника Петунина, бисерный ридикюль, совершенно новая горелка от примуса, бюстик Наполеона, полотняные бюстгальтеры, гобелен "Охотник, стреляющий диких уток" и прочая галиматья.

   Приходилось терпеть и ждать. Ждать было очень трудно: все стулья были налицо, цель была близка, ее можно было достать рукой.

   "А большой бы здесь начался шухер, -- подумал Остап, оглядывая аукционную публику, -- если бы они узнали, какой огурчик будет сегодня продаваться под видом этих стульев".

   -- Фигура, изображающая правосудие! -- провозгласил аукционист. -- Бронзовая. В полном порядке. Пять рублей. Кто больше? Шесть с полтиной справа, в конце -- семь. Восемь рублей в первом ряду прямо. Второй раз восемь рублей прямо. Третий раз. В первом ряду прямо.

   К гражданину из первого ряда сейчас же понеслась девица с квитанцией для получения денег.

   Стучал молоточек аукциониста. Продавались пепельницы из дворца, стекло баккара, пудреница фарфоровая. Время тянулось мучительно.

   -- Бронзовый бюстик Александра Третьего. Может служить пресс-папье. Больше, кажется, ни на что не годен. Идет с предложенной цены бюстик Александра Третьего.

   Публика заржала.

   -- Купите, предводитель, -- съязвил Остап, -- вы, кажется, любите!

   Ипполит Матвеевич не отводил глаз от стульев и молчал.

   -- Нет желающих? Снимается с торга бронзовый бюстик Александра Третьего. Фигура, изображающая правосудие. Кажется, парная к только что купленной. Василий, покажите публике "Правосудие". Пять рублей. Кто больше?

   В первом ряду прямо послышалось сопенье. Как видно, гражданину хотелось иметь правосудие в полном составе.

   -- Пять рублей -- бронзовое "Правосудие"!

   -- Шесть! -- четко сказал гражданин.

   -- Шесть рублей прямо. Семь. Девять рублей в конце справа.

   -- Девять с полтиной, -- тихо сказал любитель правосудия, подымая руку.

   -- С полтиной прямо. Второй раз, с полтиной прямо. Третий раз, с полтиной.

   Молоточек опустился. На гражданина из первого ряда налетела барышня.

   Он уплатил и поплелся в другую комнату получить свои правосудия.

   -- Десять стульев из дворца! -- сказал вдруг аукционист.

   -- Почему из дворца? -- тихо ахнул Ипполит Матвеевич.

   Остап рассердился:

   -- Да идите вы к черту! Слушайте и не рыпайтесь!

   -- Десять стульев из дворца. Ореховые. Эпохи Александра Второго. В полном порядке. Работы мебельной мастерской Гамбса. Василий, подайте один стул под рефлектор.

   Василий так грубо потащил стул, что Ипполит Матвеевич привскочил.

   -- Да сядьте вы, идиот проклятый, навязался на мою голову! -- зашипел Остап. -- Сядьте, я вам говорю!

   У Ипполита Матвеевича заходила нижняя челюсть. Остап сделал стойку. Глаза его посветлели.

   -- Десять стульев ореховых. Восемьдесят рублей.

   Зал оживился. Продавалась вещь, нужная в хозяйстве. Одна за другой выскакивали руки. Остап был спокоен.

   -- Чего же вы не торгуетесь? -- набросился на него Воробьянинов.

   -- Пошел вон, -- ответил Остап, стиснув зубы.

   -- Сто двадцать рублей позади. Сто тридцать пять там же. Сто сорок.

   Остап спокойно повернулся спиной к кафедре и с усмешкой стал рассматривать своих конкурентов.

   Был разгар аукциона. Свободных мест уже не было. Как раз позади Остапа дама, переговорив с мужем, польстилась на стулья (Чудные полукресла! Дивная работа! Саня! Из дворца же!) и подняла руку.

   -- Сто сорок пять в пятом ряду справа, раз.

   Зал потух. Слишком дорого.

   -- Сто сорок пять, два.

   Остап равнодушно рассматривал лепной карниз. Ипполит Матвеевич сидел, опустив голову, и вздрагивал.

   -- Сто сорок пять, три...

   Но прежде чем черный лакированный молоточек ударился о фанерную кафедру, Остап повернулся, выбросил вверх руку и негромко сказал:

   -- Двести!

   Все головы повернулись в сторону концессионеров. Фуражки, кепки, картузы и шляпы пришли в движение. Аукционист поднял скучающее лицо и посмотрел на Остапа.

   -- Двести, раз, -- сказал он, -- двести -- в четвертом ряду справа, два. Нет больше желающих торговаться? Двести рублей гарнитур ореховый дворцовый из десяти предметов. Двести рублей, три -- в четвертом ряду справа.

   Рука с молоточком повисла над кафедрой.

   -- Мама! -- сказал Ипполит Матвеевич громко.

   Остап, розовый и спокойный, улыбался. Молоточек упал, издавая небесный звук.

   -- Продано, -- сказал аукционист. -- Барышня! В четвертом ряду справа.

   -- Ну, председатель, эффектно? -- спросил Остап. -- Что бы, интересно знать, вы делали без технического руководителя?

   Ипполит Матвеевич счастливо ухнул. К ним рысью приближалась барышня.

   -- Вы купили стулья?

   -- Мы! -- воскликнул долго сдерживавшийся Ипполит Матвеевич. -- Мы, мы. Когда их можно будет взять?

   -- А когда хотите. Хоть сейчас!

   Мотив "Ходите, вы всюду бродите" бешено запрыгал в голове Ипполита Матвеевича. Наши стулья, наши, наши, наши! Об этом кричал весь его организм. "Наши!" -- кричала печень. "Наши!" -- подтверждала слепая кишка.

   Он так обрадовался, что у него в самых неожиданных местах объявились пульсы. Все это вибрировало, раскачивалось и трещало под напором неслыханного счастья. Стал виден поезд, приближающийся к Сен-Готарду. На открытой площадке последнего вагона стоял Ипполит Матвеевич Воробьянинов в белых брюках и курил сигару. Эдельвейсы тихо падали на его голову, снова украшенную блестящей алюминиевой сединой. Ипполит Матвеевич катил в Эдем.

   -- А почему же двести тридцать, а не двести? -- услышал Ипполит Матвеевич.

   Это говорил Остап, вертя в руках квитанцию.

   -- Это включается пятнадцать процентов комиссионного сбора, -- ответила барышня.

   -- Ну, что же делать. Берите.

   Остап вытащил бумажник, отсчитал двести рублей и повернулся к главному директору предприятия.

   -- Гоните тридцать рублей, дражайший, да поживее, не видите -- дамочка ждет. Ну?

   Ипполит Матвеевич не сделал ни малейшей попытки достать деньги.

   -- Ну? Что же вы на меня смотрите, как солдат на вошь? Обалдели от счастья?

   -- У меня нет денег, -- пробормотал наконец Ипполит Матвеевич.

   -- У кого нет? -- спросил Остап очень тихо.

   -- У меня.

   -- А двести рублей?!

   -- Я... м-м-м... п-потерял.

   Остап посмотрел на Воробьянинова, быстро оценил помятость его лица, зелень щек и раздувшиеся мешки под глазами.

   -- Дайте деньги! -- прошептал он с ненавистью. -- Старая сволочь.

   -- Так вы будете платить? -- спросила барышня.

   -- Одну минуточку, -- сказал Остап, чарующе улыбаясь, -- маленькая заминка.

   Тут очнувшийся Ипполит Матвеевич, разбрызгивая слюну, ворвался в разговор.

   -- Позвольте! -- завопил он. -- Почему комиссионный сбор? Мы ничего не знаем о таком сборе! Надо предупреждать. Я отказываюсь платить эти тридцать рублей!

   -- Хорошо, -- сказала барышня кротко, -- я сейчас все устрою.

   Взяв квитанцию, она унеслась к аукционисту и сказала ему несколько слов. Аукционист сейчас же поднялся. Борода его сверкала под светом сильных электрических ламп.

   -- По правилам аукционного торга, -- звонко заявил он, -- лицо, отказывающееся уплатить полную сумму за купленный им предмет, должно покинуть зал! Торг на стулья отменяется.

   Изумленные друзья сидели недвижимо.

   -- Па-апрашу вас! -- сказал аукционист.

   Эффект был велик. В публике злобно смеялись. Остап все-таки не вставал. Таких ударов он не испытывал давно.

   -- Па-апра-ашу вас!

   Аукционист пел голосом, не допускающим возражения.

   Смех в зале усилился.

   И они ушли. Мало кто уходил из аукционного зала с таким горьким чувством. Первым шел Воробьянинов. Согнув прямые костистые плечи, в укоротившемся пиджачке и глупых баронских сапогах, он шел, как журавль, чувствуя за собой теплый дружественный взгляд великого комбинатора.

   Концессионеры остановились в комнате, соседней с аукционным залом. Теперь они могли смотреть на торжище только через стеклянную дверь. Путь тут был уже прегражден. Остап дружественно молчал.

   -- Возмутительные порядки, -- трусливо забормотал Ипполит Матвеевич, -- форменное безобразие! В милицию на них нужно жаловаться.

   Остап молчал.

   -- Нет, действительно, это ч-черт знает что такое! -- продолжал горячиться Воробьянинов. -- Дерут с трудящихся втридорога. Ей-Богу!.. За какие-то подержанные десять стульев двести тридцать рублей. С ума сойти...

   -- Да, -- деревянно сказал Остап.

   -- Правда? -- переспросил Воробьянинов. -- С ума сойти можно!..

   -- Можно.

   Остап подошел к Воробьянинову вплотную и, оглянувшись по сторонам, дал предводителю короткий, сильный и незаметный для постороннего глаза удар в бок.

   -- Вот тебе милиция! Вот тебе дороговизна стульев для трудящихся всех стран! Вот тебе ночные прогулки по девочкам! Вот тебе седина в бороду! Вот тебе бес в ребро!

   Ипполит Матвеевич за все время экзекуции не издал ни звука.

   Со стороны могло показаться, что почтительный сын разговаривает с отцом, только отец слишком оживленно трясет головой.

   -- Ну, теперь пошел вон!

   Остап повернулся спиной к директору предприятия и стал смотреть в аукционный зал. Через минуту он повернулся. Ипполит Матвеевич все еще стоял позади, сложив руки по швам.

   -- Ах, вы еще здесь, душа общества? Пошел! Ну?

   -- Това-арищ Бендер, -- взмолился Воробьянинов. -- Това-арищ Бендер!

   -- Иди! Иди! И к Иванопуло не приходи! Выгоню!

   -- Това-арищ Бендер!

   Остап больше не оборачивался. В зале произошло нечто, так сильно заинтересовавшее Бендера, что он приотворил дверь и стал прислушиваться.

   -- Все пропало! -- пробормотал он.

   -- Что пропало? -- угодливо спросил Воробьянинов.

   -- Стулья отдельно продают, вот что. Может быть, желаете приобрести? Пожалуйста. Я вас не держу. Только сомневаюсь, чтобы вас пустили. Да и денег у вас, кажется, не густо.

   В это время в аукционном зале происходило следующее: аукционист, почувствовавший, что выколотить из публики двести рублей сразу не удастся (слишком крупная сумма для мелюзги, оставшейся в зале), решил выколотить эти двести рублей по кускам. Стулья снова поступили в торг, но уже по частям.

   -- Четыре стула из дворца. Ореховые. Мягкие. Работы Гамбса. Тридцать рублей. Кто больше?

   К Остапу быстро вернулись вся его решительность и хладнокровие.

   -- Ну, вы, дамский любимец, стойте здесь и никуда не выходите. Я через пять минут приду. А вы тут смотрите, кто и что. Чтоб ни один стул не ушел.

   В голове Бендера созрел план, единственно возможный при таких тяжелых условиях, в которых они очутились.

   Он выбежал на Петровку и направился к ближайшему асфальтовому чану. Еще саженей за десять он увидел молодого человека, расставлявшего треногу фотографического аппарата. В котле сидели беспризорные. Как только они увидели, что их тесную группу собираются сфотографировать, они стали защищаться. В фотохроникера полетели куски смолы. Он отскочил, таща за собой похожую на жертвенник треногу с клап-камерой. Переправившись на другой тротуар, фотограф сделал попытку снять беспризорных издалека. Тогда юные оборвыши покинули котел и набросились на врага. Испуганный за целость своего аппарата, фотограф спасся Петровскими линиями.

   Из гущи собравшейся толпы лениво вышел фотокорреспондент конкурирующего журнала. Беспризорные смотрели на него безо всякой приязни, но толпа волновала фотографа, как тореадора волнуют взгляды красавиц. К тому же он был тонкий психолог. Он подошел к детям, дал на всю компанию полтинник, и уже через минуту беспризорные чинно сидели в котле, а фотограф общелкивал их со всех сторон.

   -- Мерси, -- сказал он по привычке, -- готово.

   Его проводил одобрительный смех расходившейся публики.

   Тогда в деловой разговор с беспризорными вступил Остап.

   Он, как и обещал, вернулся к Ипполиту Матвеевичу через пять минут. Беспризорные стояли наготове у входа в аукцион.

   -- Продают, продают, -- зашептал Ипполит Матвеевич, -- четыре и два уже продали.

   -- Это вы удружили, -- сказал Остап, -- радуйтесь. В руках все было, понимаете, в руках. Можете вы это понять?

   В зале раздавался скрипучий голос, дарованный природой одним только аукционистам, крупье и стекольщикам:

   -- С полтиной, налево. Три. Еще один стул из дворца. Ореховый. В полной исправности... С полтиной -- прямо. Раз -- с полтиной прямо.

   Три стула были проданы поодиночке. Аукционист объявил к продаже последний стул. Злость душила Остапа. Он снова набросился на Воробьянинова. Оскорбительные замечания его были полны горечи. Кто знает, до чего дошел бы Остап в своих сатирических упражнениях, если б его не прервал быстро подошедший мужчина в костюме лодзинских коричневатых цветов. Он размахивал пухлыми руками, наклонялся, прыгал и отскакивал, словно играл в теннис.

   -- А скажите, -- поспешно спросил он Остапа, -- здесь в самом деле аукцион? Да? Аукцион? И здесь в самом деле продаются вещи? Замечательно!

   Незнакомец отпрыгнул, и лицо его озарилось множеством улыбок.

   -- Вот здесь действительно продают вещи? И в самом деле можно дешево купить? Высокий класс! Очень, очень! Ах!..

   Незнакомец, виляя толстенькими бедрами, пронесся в зал мимо ошеломленных концессионеров и так быстро купил последний стул, что Воробьянинов только крякнул. Незнакомец с квитанцией в руках подбежал к прилавку выдачи.

   -- А скажите, стул можно сейчас взять? Замечательно!.. Ах!.. Ах!..

   Беспрерывно блея и все время находясь в движении, незнакомец погрузил стул на извозчика и укатил. По его следам бежал беспризорный.

   Мало-помалу разошлись и разъехались все новые собственники стульев. За ними мчались несовершеннолетние агенты Остапа. Ушел и он сам. Ипполит Матвеевич боязливо следовал позади. Сегодняшний день казался ему сном. Все произошло быстро и совсем не так, как ожидалось.

   На Сивцевом Вражке рояли, мандолины и гармоники праздновали весну. Окна были распахнуты. Цветники в глиняных горшочках заполняли подоконники. Толстый человек с раскрытой волосатой грудью в подтяжках стоял у окна и страстно пел. Вдоль стены медленно пробирался кот. В продуктовых палатках пылали керосиновые лампы.

   У розового домика прогуливался Коля. Увидев Остапа, шедшего впереди, он вежливо с ним раскланялся и подошел к Воробьянинову. Ипполит Матвеевич сердечно его приветствовал. Коля, однако, не стал терять времени.

   -- Добрый вечер, -- решительно сказал он и, не в силах сдержаться, ударил Ипполита Матвеевича в ухо.

   Одновременно с этим Коля произнес довольно пошлую, по мнению наблюдавшего за этой сценой Остапа, фразу:

   -- Так будет со всеми, -- сказал Коля детским голоском, -- кто покусится...

   На что именно покусится, Коля не договорил. Он поднялся на носках и, закрыв глаза, хлопнул Воробьянинова по щеке.

   Ипполит Матвеевич приподнял локоть, но не посмел даже пикнуть.

   -- Правильно, -- приговаривал Остап, -- а теперь по шее и два раза. Так. Ничего не поделаешь. Иногда яйцам приходится учить зарвавшуюся курицу... Еще разок... Так. Не стесняйтесь. По голове больше не бейте. Это его самое слабое место.

   Если бы старгородские заговорщики видели гиганта мысли и отца русской демократии в эту критическую для него минуту, то, надо думать, тайный союз "Меча и орала" прекратил бы свое существование.

   -- Ну, кажется, хватит, -- сказал Коля, пряча руку в карман.

   -- Еще один разик, -- умолял Остап.

   -- Ну его к черту. Будет знать другой раз!

   Коля ушел. Остап поднялся к Иванопуло и посмотрел вниз. Ипполит Матвеевич стоял наискось от дома, прислонясь к чугунной посольской ограде.

   -- Гражданин Михельсон! -- крикнул Остап. -- Конрад Карлович! Войдите в помещение! Я разрешаю!

   В комнату Ипполит Матвеевич вошел уже слегка оживший.

   -- Неслыханная наглость! -- сказал он гневно. -- Я еле сдержал себя!

   -- Ай-яй-яй, -- посочувствовал Остап, -- какая теперь молодежь пошла! Ужасная молодежь! Преследует чужих жен! Растрачивает чужие деньги... Полная упадочность! --И, вспомнив блеющего незнакомца, спросил: -- А скажите, когда бьют по голове, в самом деле больно?

   -- Я его вызову на дуэль.

   -- Чудно! Могу вам отрекомендовать моего хорошего знакомого. Знает дуэльный кодекс наизусть и обладает двумя вениками, вполне пригодными для борьбы не на жизнь, а на смерть. В секунданты можно взять Иванопуло и соседа справа. Он бывший почетный гражданин города Кологрива и до сих пор кичится этим титулом. А то можно устроить дуэль на мясорубках -- это элегантнее. Каждое ранение безусловно смертельно. Пораженный противник механически превращается в котлету. Вас это устраивает, предводитель?

   В это время с улицы донесся свист, и Остап отправился получать агентурные сведения от беспризорных.

   Беспризорные отлично справились с возложенным на них поручением. Четыре стула попали в театр Колумба. Беспризорный подробно рассказал, как эти стулья везли на тачке, как их выгрузили и втащили в здание через артистический ход. Местоположение театра Остапу было хорошо известно.

   Два стула увезла на извозчике, как сказал другой юный следопыт, "шикарная чмара". Мальчишка, как видно, большими способностями не отличался. Переулок, в который привезли стулья -- Варсонофьевский, -- он знал, помнил даже, что номер квартиры семнадцатый, но номер дома никак не мог вспомнить.

   -- Очень шибко бежал, -- сказал беспризорный, -- из головы выскочило.

   -- Не получишь денег, -- заявил наниматель.

   -- Дя-адя!.. Да я тебе покажу.

   -- Хорошо. Оставайся. Пойдем вместе.

   Блеющий гражданин жил, оказывается, на Садовой-Спасской. Точный адрес его Остап записал в блокнот.

   Восьмой стул поехал в Дом Народов. Мальчишка, преследовавший этот стул, оказался пронырой.

   Преодолев заграждения в виде комендатуры и многочисленных курьеров, он проник в Дом и убедился, что стул был куплен завхозом редакции "Станка".

   Двух мальчишек еще не было. Они прибежали почти одновременно, запыхавшиеся и утомленные.

   -- Казарменный переулок, у Чистых прудов.

   -- Номер?

   -- Девять. И квартира девять. Там татары рядом живут. Во дворе. Я ему и стул донес. Пешком шли.

   Последний гонец принес печальные вести. Сперва все было хорошо, но потом все стало плохо. Покупатель вошел со стулом в товарный двор Октябрьского вокзала, и пролезть за ним было никак невозможно -- у ворот стояли стрелки ОВО НКПС.

   -- Наверно, уехал, -- закончил беспризорный свой доклад.

   Это очень встревожило Остапа. Наградив беспризорных по-царски -- рубль на гонца, не считая вестника с Варсонофьевского переулка, забывшего номер дома (ему было велено явиться на другой день пораньше), -- технический директор вернулся домой и, не отвечая на расспросы осрамившегося председателя правления, принялся комбинировать.

   Ничего еще не потеряно. Адреса есть, а для того, чтобы добыть стулья, существует много старых испытанных приемов: 1) простое знакомство, 2) любовная интрига, 3) знакомство со взломом, 4) обмен, 5) деньги и 6) деньги. Последнее -- самое верное. Но денег мало. Остап иронически посмотрел на Ипполита Матвеевича. К великому комбинатору вернулись обычная свежесть мысли и душевное равновесие. Деньги, конечно, можно будет достать. В запасе еще имелись картина "Большевики пишут письмо Чемберлену", чайное ситечко и полная возможность продолжать карьеру многоженца.

   Беспокоил только десятый стул. След, конечно, был, но какой след! -- расплывчатый и туманный.

   -- Ну что ж! -- сказал Остап громко. -- На такие шансы ловить можно. Играю девять против одного. Заседание продолжается! Слышите? Вы! Присяжный заседатель!

Глава XXIV. Людоедка Эллочка

   Словарь Вильяма Шекспира, по подсчету исследователей, составляет 12 000 слов. Словарь негра из людоедского племени "Мумбо-Юмбо" составляет 300 слов.

   Эллочка Щукина легко и свободно обходилась тридцатью.

   Вот слова, фразы и междометия, придирчиво выбранные ею из всего великого, многословного и могучего русского языка:

   1. Хамите.

   2. Хо-хо! (Выражает, в зависимости от обстоятельств, иронию, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность.)

   3. Знаменито.

   4. Мрачный. (По отношению ко всему. Например: "мрачный Петя пришел", "мрачная погода", "мрачный случай", "мрачный кот" и т. д.)

   5. Мрак.

   6. Жуть. (Жуткий. Например, при встрече с доброй знакомой: "жуткая встреча".)

   7. Парниша. (По отношению ко всем знакомым мужчинам, независимо от возраста и общественного положения.)

   8. Не учите меня жить.

   9. Как ребенка. ("Я его бью, как ребенка" -- при игре в карты. "Я его срезала, как ребенка" -- как видно, в разговоре с ответственным съемщиком.)

   10. Кр-р-расота!

   11. Толстый и красивый. (Употребляется как характеристика неодушевленных и одушевленных предметов.)

   12. Поедем на извозчике. (Говорится мужу.)

   13. Поедем в таксо. (Знакомым мужеского пола.)

   14. У вас вся спина белая (шутка).

   15. Подумаешь!

   16. Уля. (Ласкательное окончание имен. Например: Мишуля, Зинуля.)

   17. Ого! (Ирония, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность.)

   Оставшиеся в крайне незначительном количестве слова служили передаточным звеном между Эллочкой и приказчиками универсальных магазинов.

   Если рассмотреть фотографии Эллочки Щукиной, висящие над постелью ее мужа -- инженера Эрнеста Павловича Щукина (одна -- анфас, другая -- в профиль), -- то нетрудно заметить лоб приятной высоты и выпуклости, большие влажные глаза, милейший в Московской губернии носик с легкой курносостью и подбородок с маленьким, нарисованным тушью, пятнышком.

   Рост Эллочки льстил мужчинам. Она была маленькая, и даже самые плюгавые мужчины рядом с нею выглядели большими и могучими мужами.

   Что же касается особых примет, то их не было. Эллочка и не нуждалась в них. Она была красива.

   Двести рублей, которые ежемесячно получал ее муж на заводе "Электролюстра", для Эллочки были оскорблением. Они никак не могли помочь той грандиозной борьбе, которую Эллочка вела уже четыре года, с тех пор как заняла общественное положение домашней хозяйки -- Щукинши, жены Щукина. Борьба велась с полным напряжением сил. Она поглощала все ресурсы. Эрнест Павлович брал на дом вечернюю работу, отказался от прислуги, разводил примус, выносил мусор и даже жарил котлеты.

   Но все было бесплодно. Опасный враг разрушал хозяйство с каждым годом все больше. Как уже говорилось, Эллочка четыре года тому назад заметила, что у нее есть соперница за океаном. Несчастье посетило Эллочку в тот радостный вечер, когда Эллочка примеряла очень миленькую крепдешиновую кофточку. В этом наряде она казалась почти богиней.

   -- Хо-хо, -- воскликнула она, сведя к этому людоедскому крику поразительно сложные чувства, захватившие ее существо. Упрощенно чувства эти можно было бы выразить в такой фразе: "Увидев меня такой, мужчины взволнуются. Они задрожат. Они пойдут за мной на край света, заикаясь от любви. Но я буду холодна. Разве они стоят меня? Я -- самая красивая. Такой элегантной кофточки нет ни у кого на земном шаре".

   Но слов было всего тридцать, и Эллочка выбрала из них наиболее выразительное -- "хо-хо".

   В такой великий час к ней пришла Фима Собак. Она принесла с собой морозное дыхание января и французский журнал мод. На первой его странице Эллочка остановилась. Сверкающая фотография изображала дочь американского миллиардера Вандербильда в вечернем платье. Там были меха и перья, шелк и жемчуг, легкость покроя необыкновенная и умопомрачительная прическа.

   Это решило все.

   -- Ого! -- сказала Эллочка самой себе.

   Это значило: "Или я, или она".

   Утро другого дня застало Эллочку в парикмахерской. Здесь Эллочка потеряла прекрасную черную косу и перекрасила волосы в рыжий цвет. Затем удалось подняться еще на одну ступеньку той лестницы, которая приближала Эллочку к сияющему раю, где прогуливаются дочки миллиардеров, не годящиеся домашней хозяйке Щукиной даже в подметки: по рабкредиту была куплена собачья шкура, изображавшая выхухоль. Она была употреблена на отделку вечернего туалета. Мистер Щукин, давно лелеявший мечту о покупке новой чертежной доски, несколько приуныл. Платье, отороченное собакой, нанесло заносчивой Вандербильдихе первый меткий удар. Потом гордой американке были нанесены три удара подряд. Эллочка приобрела у домашнего скорняка Фимочки Собак шиншилловый палантин (русский заяц, умерщвленный в Тульской губернии), завела себе голубиную шляпу из аргентинского фетра и перешила новый пиджак мужа в модный дамский жилет. Миллиардерша покачнулась, но ее, как видно, спас любвеобильный papa-Вандербильд. Очередной номер журнала мод заключал в себе портреты проклятой соперницы в четырех видах: 1) в черно-бурых лисах, 2) с бриллиантовой звездой на лбу, 3) в авиационном костюме -- высокие лаковые сапожки, тончайшая зеленая куртка испанской кожи и перчатки, раструбы которых были инкрустированы изумрудами средней величины, и 4) в бальном туалете -- каскады драгоценностей и немножко шелку.

   Эллочка произвела мобилизацию. Papa-Щукин взял ссуду в кассе взаимопомощи. Больше тридцати рублей ему не дали. Новое мощное усилие в корне подрезало хозяйство. Приходилось бороться во всех областях жизни. Недавно были получены фотографии мисс в ее новом замке во Флориде. Пришлось и Эллочке обзавестись новой мебелью. Эллочка купила на аукционе два мягких стула. (Удачная покупка! Никак нельзя было пропустить! ) Не спросясь мужа, Эллочка взяла деньги из обеденных сумм. До пятнадцатого оставалось десять дней и четыре рубля.

   Эллочка с шиком провезла стулья по Варсонофьевскому переулку. Мужа дома не было. Впрочем, он скоро явился, таща с собой портфель-сундук.

   -- Мрачный муж пришел, -- отчетливо сказала Эллочка.

   Все слова произносились ею отчетливо и выскакивали бойко, как горошины.

   -- Здравствуй, Еленочка, а это что такое? Откуда стулья?

   -- Хо-хо!

   -- Нет, в самом деле?

   -- Кр-расота!

   -- Да. Стулья хорошие.

   -- Зна-ме-ни-тые!

   -- Подарил кто-нибудь?

   -- Ого!

   -- Как?! Неужели ты купила? На какие же средства? Неужели на хозяйственные? Ведь я тебе тысячу раз говорил...

   -- Эрнестуля! Хамишь!

   -- Ну, как же так можно делать?! Ведь нам же есть нечего будет!

   -- Подумаешь!..

   -- Но ведь это возмутительно! Ты живешь не по средствам!

   -- Шутите!

   -- Да, да. Вы живете не по средствам...

   -- Не учите меня жить!

   -- Нет, давай поговорим серьезно. Я получаю двести рублей...

   -- Мрак!

   -- Взяток не беру... Денег не краду и подделывать их не умею...

   -- Жуть!..

   Эрнест Павлович замолчал.

   -- Вот что, -- сказал он наконец, -- так жить нельзя.

   -- Хо-хо, -- возразила Эллочка, садясь на новый стул.

   -- Нам надо разойтись.

   -- Подумаешь!

   -- Мы не сходимся характерами. Я...

   -- Ты толстый и красивый парниша.

   -- Сколько раз я просил не называть меня парнишей!

   -- Шутите!

   -- И откуда у тебя этот идиотский жаргон?!

   -- Не учите меня жить!

   -- О черт! -- крикнул инженер.

   -- Хамите, Эрнестуля.

   -- Давай разойдемся мирно.

   -- Ого!

   -- Ты мне ничего не докажешь! Этот спор...

   -- Я побью тебя, как ребенка...

   -- Нет, это совершенно невыносимо. Твои доводы не могут меня удержать от того шага, который я вынужден сделать. Я сейчас же иду за ломовиком.

   -- Шутите.

   -- Мебель мы делим поровну.

   -- Жуть!

   -- Ты будешь получать сто рублей в месяц. Даже сто двадцать. Комната останется у тебя. Живи, как тебе хочется, а я так не могу...

   -- Знаменито, -- сказала Эллочка презрительно.

   -- А я перееду к Ивану Алексеевичу.

   -- Ого!

   -- Он уехал на дачу и оставил мне на лето всю свою квартиру. Ключ у меня... Только мебели нет.

   -- Кр-расота!

   Эрнест Павлович через пять минут вернулся с дворником.

   -- Ну, гардероб я не возьму, он тебе нужнее, а вот письменный стол, уж будь так добра... И один этот стул возьмите, дворник. Я возьму один из этих двух стульев. Я думаю, что имею на это право?..

   Эрнест Павлович связал свои вещи в большой узел, завернул сапоги в газету и повернулся к дверям.

   -- У тебя вся спина белая, -- сказала Эллочка граммофонным голосом.

   -- До свиданья, Елена.

   Он ждал, что жена хоть в этом случае воздержится от обычных металлических словечек. Эллочка также почувствовала всю важность минуты. Она напряглась и стала искать подходящие для разлуки слова. Они быстро нашлись:

   -- Поедешь в таксо? Кр-расота.

   Инженер лавиной скатился по лестнице.

   Вечер Эллочка провела с Фимой Собак. Они обсуждали необычайно важное событие, грозившее опрокинуть мировую экономику.

   -- Кажется, будут носить длинное и широкое, -- говорила Фима, по-куриному окуная голову в плечи.

   -- Мрак!

   И Эллочка с уважением посмотрела на Фиму Собак. Мадмуазель Собак слыла культурной девушкой -- в ее словаре было около ста восьмидесяти слов. При этом ей было известно одно такое слово, которое Эллочке даже не могло присниться. Это было богатое слово -- гомосексуализм. Фима Собак, несомненно, была культурной девушкой.

   Оживленная беседа затянулась далеко за полночь.

  

   В десять часов утра великий комбинатор вошел в Варсонофьевский переулок. Впереди бежал давешний беспризорный мальчик. Мальчик указал дом.

   -- Не врешь?

   -- Что вы, дядя... Вот сюда, в парадное.

   Бендер выдал мальчику честно заработанный рубль.

   -- Прибавить надо, -- сказал мальчик по-извозчичьи.

   -- От мертвого осла уши. Получишь у Пушкина. До свиданья, дефективный.

   Остап постучал в дверь, совершенно не думая о том, под каким предлогом он войдет. Для разговоров с дамочками он предпочитал вдохновение.

   -- Ого? -- спросили из-за двери.

   -- По делу, -- ответил Остап.

   Дверь открылась. Остап прошел в комнату, которая могла быть обставлена только существом с воображением дятла. На стенах висели кинооткрыточки, куколки и тамбовские гобелены. На этом пестром фоне, от которого рябило в глазах, трудно было заметить маленькую хозяйку комнаты. На ней был халатик, переделанный из толстовки Эрнеста Павловича и отороченный загадочным мехом.

   Остап сразу понял, как вести себя в светском обществе. Он закрыл глаза и сделал шаг назад.

   -- Прекрасный мех! -- воскликнул он.

   -- Шутите! -- сказала Эллочка нежно. -- Это мексиканский тушкан.

   -- Быть этого не может. Вас обманули. Вам дали гораздо лучший мех. Это шанхайские барсы. Ну да! Барсы! Я узнаю их по оттенку. Видите, как мех играет на солнце!.. Изумруд! Изумруд!

   Эллочка сама красила мексиканского тушкана зеленой акварелью и потому похвала утреннего посетителя была ей особенно приятна.

   Не давая хозяйке опомниться, великий комбинатор вывалил все, что слышал когда-либо о мехах. После этого заговорили о шелке, и Остап обещал подарить очаровательной хозяйке несколько сот шелковых коконов, привезенных ему председателем ЦИК Узбекистана.

   -- Вы парниша что надо, -- заметила Эллочка в результате первых минут знакомства.

   -- Вас, конечно, удивит ранний визит незнакомого мужчины.

   -- Хо-хо.

   -- Но я к вам по одному деликатному делу.

   -- Шутите.

   -- Вы вчера были на аукционе и произвели на меня необыкновенное впечатление.

   -- Хамите!

   -- Помилуйте! Хамить такой очаровательной женщине бесчеловечно.

   -- Жуть!

   Беседа продолжалась дальше в таком же, дающем в некоторых случаях чудесные плоды, направлении. Но комплименты Остапа раз от разу становились все водянистее и короче. Он заметил, что второго стула в комнате не было. Пришлось нащупывать след исчезнувшего стула. Перемежая свои расспросы цветистой восточной лестью, Остап узнал о событиях прошедшего вечера в Эллочкиной жизни.

   "Новое дело, -- подумал он, -- стулья расползаются, как тараканы".

   -- Милая девушка, -- неожиданно сказал Остап, -- продайте мне этот стул. Он мне очень нравится. Только вы с вашим женским чутьем могли выбрать такую художественную вещь. Продайте, девочка, я вам дам семь рублей.

   -- Хамите, парниша, -- лукаво сказала Эллочка.

   -- Хо-хо, -- втолковывал Остап.

   "С ней нужно действовать на обмен", -- решил он.

   -- Вы знаете, сейчас в Европе и в лучших домах Филадельфии возобновили старинную моду -- разливать чай через ситечко. Необычайно эффектно и очень элегантно.

   Эллочка насторожилась.

   -- У меня как раз знакомый дипломат приехал из Вены и привез в подарок. Забавная вещь.

   -- Должно быть, знаменито, -- заинтересовалась Эллочка.

   -- Ого! Хо-хо! Давайте обменяемся. Вы мне стул, а я вам ситечко. Хотите?

   И Остап вынул из кармана маленькое позолоченное ситечко.

   Солнце каталось в ситечке, как яйцо. По потолку сигали зайчики. Неожиданно осветился темный угол комнаты. На Эллочку вещь произвела такое же неотразимое впечатление, какое производит старая банка из-под консервов на людоеда Мумбо-Юмбо. В таких случаях людоед кричит полным голосом, Эллочка же тихо застонала:

   -- Хо-хо!

   Не дав ей опомниться, Остап положил ситечко на стол, взял стул и, узнав у очаровательной женщины адрес мужа, галантно раскланялся.

Глава XXV. Авессалом Владимирович Изнуренков

   Для концессионеров началась страдная пора. Остап утверждал, что стулья нужно ковать, пока они горячи. Ипполит Матвеевич был амнистирован, хотя время от времени Остап допрашивал его:

   -- И какого черта я с вами связался? Зачем вы мне, собственно говоря? Поехали бы себе домой, в загс. Там вас покойники ждут, новорожденные. Не мучьте младенцев. Поезжайте.

   Но в душе великий комбинатор привязался к одичавшему предводителю. "Без него не так смешно жить", -- думал Остап. И он смешливо поглядывал на Воробьянинова, у которого на голове уже пророс серебряный газончик.

   В плане работ инициативе Ипполита Матвеевича было отведено порядочное место. Как только тихий бывший студент Иванопуло уходил, Бендер вдалбливал компаньону кратчайшие пути к отысканию сокровищ.

   -- Действовать смело. Никого не расспрашивать. Побольше цинизма. Людям это нравится. Через третьих лиц ничего не предпринимать. Дураков больше нет. Никто для вас не станет таскать бриллианты из чужого кармана. Но и без уголовщины. Кодекс мы должны чтить.

   И тем не менее розыски шли без особенного блеска. Мешали Уголовный кодекс и огромное количество буржуазных предрассудков, сохранившихся у обитателей столицы. Они, например, терпеть не могли ночных визитов через форточку. Приходилось работать только легально.

   В комнате студента Иванопуло в день посещения Остапом Эллочки Щукиной появилась мебель. Это был стул, обмененный на чайное ситечко, -- третий по счету трофей экспедиции. Давно уже прошло то время, когда охота за бриллиантами вызывала в компаньонах мощные эмоции, когда они рвали стулья когтями и грызли их пружины.

   -- Даже если в стульях ничего нет, -- говорил Остап, -- считайте, что мы заработали десять тысяч по крайней мере. Каждый вскрытый стул прибавляет нам шансы. Что из того, что в дамочкином стуле ничего нет? Из-за этого не надо его ломать. Пусть Иванопуло помеблируется. Нам же приятнее.

   В тот же день концессионеры выпорхнули из розового домика и разошлись в разные стороны. Ипполиту Матвеевичу был поручен блеющий незнакомец с Садово-Спасской, дано 25 рублей на расходы, велено в пивные не заходить и без стула не возвращаться. На себя великий комбинатор взял Эллочкиного мужа.

  

   Ипполит Матвеевич пересек город на автобусе No 6. Трясясь на кожаной скамеечке и взлетая под самый лаковый потолок кареты, он думал о том, как узнать фамилию блеющего гражданина, под каким предлогом к нему войти, что сказать первой фразой и как приступить к самой сути.

   Высадившись у Красных Ворот, он нашел по записанному Остапом адресу нужный дом и принялся ходить вокруг да около. Войти он не решался. Это была старая, грязная московская гостиница, превращенная в жилтоварищество, укомплектованное, судя по обшарпанному фасаду, злостными неплательщиками. Ипполит Матвеевич долго стоял против подъезда, подходил к нему, затвердил наизусть рукописное объявление с угрозами по адресу злостных неплательщиков и, ничего не надумав, поднялся на второй этаж. В коридор выходили отдельные комнаты. Медленно, словно бы он подходил к классной доске, чтобы доказать не выученную им теорему, Ипполит Матвеевич приблизился к комнате No 41. На дверях висела на одной кнопке, головой вниз, визитная карточка цвета заношенного крахмального воротничка:

   "Авессалом Владимирович Изнуренков".

   В полном затмении Ипполит Матвеевич забыл постучать и открыл дверь, которая оказалась незапертой, сделал три шага лунатика и очутился посреди комнаты.

   -- Простите, -- сказал он придушенным голосом, -- могу я видеть товарища Изнуренкова?

   Авессалом Владимирович не отвечал. Воробьянинов поднял голову и только теперь увидел, что в комнате никого нет.

   По внешнему виду комнаты никак нельзя было определить наклонности ее хозяина. Ясно было лишь то, что он холост и прислуги у него нет. На подоконнике лежала бумажка с колбасными шкурками. Тахта у стены была завалена газетами. На маленькой полочке стояло несколько пыльных книг. Со стен глядели цветные фотографии котов, котиков и кошечек. Посредине комнаты, рядом с грязными, повалившимися набок ботинками, стоял ореховый стул. На всех предметах меблировки, в том числе и стуле из старгородского особняка, болтались малиновые сургучные печати. Но Ипполит Матвеевич не обратил на это внимания. Он сразу же забыл об Уголовном кодексе, о наставлениях Остапа и подскочил к стулу.

   В это время газеты на тахте зашевелились. Ипполит Матвеевич испугался. Газеты поползли и свалились с тахты. Из-под них вышел спокойный котик. Он равнодушно посмотрел на Ипполита Матвеевича и стал умываться, захватывая лапкой ухо, щечку и ус.

   -- Фу, -- сказал Ипполит Матвеевич.

   И потащил стул к двери. Дверь раскрылась сама. На пороге появился хозяин комнаты -- блеющий незнакомец. Он был в пальто, из-под которого виднелись лиловые кальсоны. В руке он держал брюки.

   Об Авессаломе Владимировиче Изнуренкове можно было сказать, что другого такого человека нет во всей республике. Республика ценила его по заслугам. Он приносил ей большую пользу. И за всем тем он оставался неизвестным, хотя в своем искусстве он был таким же мастером, как Шаляпин -- в пении, Горький -- в литературе, Капабланка -- в шахматах, Мельников -- в беге на коньках и самый носатый, самый коричневый ассириец, занимающий лучшее место на углу Тверской и Камергерского, -- в чистке сапог желтым кремом.

   Шаляпин пел. Горький писал большой роман. Капабланка готовился к матчу с Алехиным. Мельников рвал рекорды. Ассириец доводил штиблеты граждан до солнечного блеска. Авессалом Изнуренков -- острил.

   Он никогда не острил бесцельно, ради красного словца. Он острил по заданиям юмористических журналов. На своих плечах он выносил ответственнейшие кампании. Он снабжал темами для рисунков и фельетонов большинство московских сатирических журналов.

   Великие люди острят два раза в жизни. Эти остроты увеличивают их славу и попадают в историю. Изнуренков выпускал не меньше шестидесяти первоклассных острот в месяц, которые с улыбкой повторялись всеми, и все же оставался в неизвестности. Если остротой Изнуренкова подписывался рисунок, то слава доставалась художнику. Имя художника помещали над рисунком. Имени Изнуренкова не было.

   -- Это ужасно! -- кричал он. -- Невозможно подписаться. Под чем я подпишусь? Под двумя строчками?

   И он продолжал с жаром бороться с врагами общества: плохими кооператорами, растратчиками, Чемберленом и бюрократами. Он уязвлял своими остротами подхалимов, управдомов, частников, завов, хулиганов, граждан, не желавших снижать цены, и хозяйственников, отлынивавших от режима экономии.

   После выхода журналов в свет остроты произносились с цирковой арены, перепечатывались вечерними газетами без указания источника и преподносились публике с эстрады "авторами-куплетистами".

   Изнуренков умудрялся острить в тех областях, где, казалось, уже ничего смешного нельзя было сказать. Из такой чахлой пустыни, как вздутые накидки на себестоимость, Изнуренков умудрялся выжать около сотни шедевров юмора. Гейне опустил бы руки, если бы ему предложили сказать что-нибудь смешное и вместе с тем общественно полезное по поводу неправильной тарификации грузов малой скорости; Марк Твен убежал бы от такой темы. Но Изнуренков оставался на своем посту.

   Он бегал по редакционным комнатам, натыкаясь на урны для окурков и блея. Через десять минут тема была обработана, обдуман рисунок и приделан заголовок.

   Увидев в своей комнате человека, уносящего опечатанный стул, Авессалом Владимирович взмахнул только что выглаженными у портного брюками, подпрыгнул и заклекотал:

   -- Вы с ума сошли! Я протестую! Вы не имеете права! Есть же, наконец, закон! Хотя дуракам он и не писан, но вам, может быть, понаслышке известно, что мебель может стоять еще две недели!.. Я пожалуюсь прокурору!.. Я заплачу, наконец!

   Ипполит Матвеевич стоял на месте, а Изнуренков сбросил пальто и, не отходя от двери, натянул брюки на свои полные, как у Чичикова, ноги. Изнуренков был толстоват, но лицо имел худое.

   Воробьянинов не сомневался, что его сейчас схватят и потащат в милицию. Поэтому он был крайне удивлен, когда хозяин комнаты, справившись со своим туалетом, неожиданно успокоился.

   -- Поймите же, -- заговорил хозяин примирительным тоном, -- ведь я не могу на это согласиться.

   Ипполит Матвеевич на месте хозяина комнаты тоже в конце концов не мог бы согласиться, чтобы у него среди бела дня крали стулья. Но он не знал, что сказать, и поэтому молчал.

   -- Это не я виноват. Виноват сам Музпред. Да, я сознаюсь. Я не платил за прокатное пианино восемь месяцев, но ведь я его не продал, хотя сделать это имел полную возможность. Я поступил честно, а они по-жульнически. Забрали инструмент, да еще подали в суд и описали мебель. У меня ничего нельзя описать. Эта мебель -- орудие производства. И стул тоже орудие производства.

   Ипполит Матвеевич начал кое-что соображать.

   -- Отпустите стул! -- завизжал вдруг Авессалом Владимирович. -- Слышите? Вы! Бюрократ!

   Ипполит Матвеевич покорно отпустил стул и пролепетал:

   -- Простите, недоразумение, служба такая.

   Тут Изнуренков страшно развеселился. Он забегал по комнате и запел: "А поутру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда". Он не знал, что делать со своими руками. Они у него летали. Он начал завязывать галстук и, не довязав, бросил, потом схватил газету и, ничего в ней не прочитав, кинул на пол.

   -- Так вы не возьмете сегодня мебель?.. Хорошо!.. Ах! Ах!

   Ипполит Матвеевич, пользуясь благоприятно сложившимися обстоятельствами, двинулся к двери.

   -- Подождите! -- крикнул вдруг Изнуренков. -- Вы когда-нибудь видели такого кота? Скажите, он в самом деле пушист до чрезвычайности?

   Котик очутился в дрожащих руках Ипполита Матвеевича.

   -- Высокий класс!.. -- бормотал Авессалом Владимирович, не зная, что делать с излишком своей энергии. -- Ах!.. Ах!..

   Он кинулся к окну, всплеснул руками и стал часто и мелко кланяться двум девушкам, глядевшим на него из окна противоположного дома. Он топтался на месте и расточал томные ахи:

   -- Девушки из предместий! Лучший плод!.. Высокий класс!.. Ах!.. А по утру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда.

   -- Так я пойду, гражданин, -- глупо сказал главный директор концессии.

   -- Подождите, подождите! -- заволновался вдруг Изнуренков. -- Одну минуточку!.. Ах!.. А котик? Правда, он пушист до чрезвычайности?.. Подождите!.. Я сейчас!..

   Он смущенно порылся во всех карманах, убежал, вернулся, ахнул, выглянул из окна, снова убежал и снова вернулся.

   -- Простите, душечка, -- сказал он Воробьянинову, который в продолжение всех этих манипуляций стоял, сложив руки по-солдатски.

   С этими словами он дал предводителю полтинник.

   -- Нет, нет, не отказывайтесь, пожалуйста. Всякий труд должен быть оплачен.

   -- Премного благодарен, -- сказал Ипполит Матвеевич, удивляясь своей изворотливости.

   -- Спасибо, дорогой, спасибо, душечка!..

   Идя по коридору, Ипполит Матвеевич слышал доносившиеся из комнаты Изнуренкова блеяние, визг, пение и страстные крики.

   На улице Воробьянинов вспомнил про Остапа и задрожал от страха.

  

   Эрнест Павлович Щукин бродил по пустой квартире, любезно уступленной ему на лето приятелем, и решал вопрос: принять ванну или не принимать.

   Трехкомнатная квартира помещалась под самой крышей девятиэтажного дома. В квартире, кроме письменного стола и воробьяниновского стула, было только трюмо. Солнце отражалось в зеркале и резало глаза. Инженер прилег на письменный стол, но сейчас же вскочил. Все было раскалено.

   "Пойду умоюсь", -- решил он.

   Он разделся, остыл, посмотрел на себя в зеркало и пошел в ванную комнату. Прохлада охватила его. Он влез в ванну, облил себя водой из голубой эмалированной кружки и щедро намылился. Он весь покрылся хлопьями пены и стал похож на елочного деда.

   -- Хорошо! -- сказал Эрнест Павлович.

   Все было хорошо. Стало прохладно. Жены не было. Впереди была полная свобода. Инженер присел и отвернул кран, чтобы смыть мыло. Кран захлебнулся и стал медленно говорить что-то неразборчивое. Воды не было. Эрнест Павлович засунул скользкий мизинец в отверстие крана. Пролилась тонкая струйка, но больше не было ничего.

   Эрнест Павлович поморщился, вышел из ванны, поочередно вынимая ноги, и пошел к кухонному крану, но там тоже ничего не удалось выдоить.

   Эрнест Павлович зашлепал в комнаты и остановился перед зеркалом. Пена щипала глаза, спина чесалась, мыльные хлопья падали на паркет. Прислушавшись, не идет ли в ванной вода, Эрнест Павлович решил позвать дворника.

   "Пусть хоть он воды принесет, -- решил инженер, протирая глаза и медленно закипая, -- а то черт знает что такое".

   Он выглянул в окно. На самом дне дворовой шахты играли дети.

   -- Дворник! -- закричал Эрнест Павлович. -- Дворник!

   Никто не отозвался.

   Тогда Эрнест Павлович вспомнил, что дворник живет в парадном, под лестницей. Он вступил на холодные плитки и, придерживая дверь рукой, свесился вниз. На площадке была только одна квартира, и Эрнест Павлович не боялся, что его могут увидеть в странном наряде из мыльных хлопьев.

   -- Дворник! -- крикнул он вниз.

   Слово грянуло и с шумом покатилось по ступенькам.

   -- Гу-гу! -- ответила лестница.

   -- Дворник! Дворник!

   -- Гум-гум! Гум-гум!

   Тут нетерпеливо перебиравший босыми ногами инженер поскользнулся и, чтобы сохранить равновесие, выпустил из руки дверь. Стена задрожала. Дверь прищелкнула медным язычком американского замка и затворилась. Эрнест Павлович, еще не поняв непоправимости случившегося, потянул дверную ручку. Дверь не поддалась. Инженер ошеломленно подергал ее еще несколько раз и прислушался с бьющимся сердцем. Была сумеречная церковная тишина. Сквозь разноцветные стекла высоченного окна еле пробивался свет.

   "Положение", -- подумал Эрнест Павлович.

   -- Вот сволочь! -- сказал он двери.

   Внизу, как петарды, стали ухать и взрываться человеческие голоса. Потом, как громкоговоритель, залаяла комнатная собачка. По лестнице толкали вверх детскую колясочку.

   Эрнест Павлович трусливо заходил по площадке.

   -- С ума можно сойти!

   Ему показалось, что все это слишком дико, чтобы могло случиться на самом деле. Он снова подошел к двери и прислушался. Он услышал какие-то новые звуки. Сначала ему показалось, что в квартире кто-то ходит.

   "Может быть, кто-нибудь пришел с черного хода?" -- подумал он, хотя знал, что дверь черного хода закрыта и в квартиру никто не может войти.

   Однообразный шум продолжался. Инженер задержал дыхание. Тогда он разобрал, что шум этот производит плещущая вода. Она, очевидно, бежала изо всех кранов квартиры. Эрнест Павлович чуть не заревел. Положение было ужасное.

   В Москве, в центре города, на площадке девятого этажа стоял взрослый усатый человек с высшим образованием, абсолютно голый и покрытый шевелящейся еще мыльной пеной. Идти ему было некуда. Он скорее согласился бы сесть в тюрьму, чем показаться в таком виде. Оставалось одно -- пропадать. Пена лопалась и жгла спину. На руках и на лице она уже застыла, стала похожа на паршу и стягивала кожу, как бритвенный камень.

   Так прошло полчаса. Инженер терся об известковые стены, стонал и несколько раз безуспешно пытался выломать дверь. Он стал грязным и страшным.

   Щукин решил спуститься вниз к дворнику, чего бы это ему ни стоило.

   -- Нету другого выхода, нету. Только спрятаться у дворника.

   Задыхаясь и прикрывшись рукой так, как это делают мужчины, входя в воду, Эрнест Павлович медленно стал красться вдоль перил. Он очутился на площадке между восьмым и девятым этажом.

   Его фигура осветилась разноцветными ромбами и квадратами окна. Он стал похож на Арлекина, подслушивающего разговор Коломбины с Паяцем. Он уже повернул в новый пролет лестницы, как вдруг дверной замок нижней квартиры выпалил и из квартиры вышла барышня с балетным чемоданчиком. Не успела барышня сделать шагу, как Эрнест Павлович уже очутился на своей площадке. Он почти оглох от страшных ударов своего сердца.

   Только через полчаса инженер оправился и смог предпринять новую вылазку. На этот раз он твердо решил стремительно кинуться вниз и, не обращая внимания ни на что, добежать до заветной дворницкой.

   Так он и сделал. Неслышно прыгая через четыре ступеньки и подвывая, член бюро секции инженеров и техников поскакал вниз. На площадке шестого этажа он на секунду остановился. Это его погубило. Снизу кто-то подымался.

   -- Несносный мальчишка! -- послышался женский голос, многократно усиленный лестничным репродуктором. -- Сколько раз я ему говорила...

   Эрнест Павлович, повинуясь уже не разуму, а инстинкту, как преследуемый собаками кот, взлетел на девятый этаж.

   Очутившись на своей загаженной мокрыми следами площадке, он беззвучно заплакал, дергая себя за волосы и конвульсивно раскачиваясь. Кипящие слезы врезались в мыльную корку и прожгли в ней две волнистых параллельных борозды.

   -- Господи! -- сказал инженер. -- Боже мой! Боже мой!

   Жизни не было. А между тем он явственно услышал шум пробежавшего по улице грузовика. Значит, где-то жили!

   Он еще несколько раз побуждал себя спуститься вниз, но не смог -- нервы сдали. Он попал в склеп.

   -- Наследили за собой, как свиньи! -- услышал он старушечий голос с нижней площадки.

   Инженер подбежал к стене и несколько раз боднул ее головой. Самым разумным было бы, конечно, кричать до тех пор, пока кто-нибудь не придет, и потом сдаться пришедшему в плен. Но Эрнест Павлович совершенно потерял способность соображать и, тяжело дыша, вертелся по площадке.

   Выхода не было.

Глава XXVI. Клуб автомобилистов

   "Милостивый государь" Асокин читал новую книгу Агафона Шахова три вечера подряд. С каждой новой страницей сердце кассира наполнялось воодушевлением. Герой книги -- он, кассир. Сомнений не было никаких. Асокин узнавал себя во всем. Герой романа имел его привычки, рабски копировал прибаутки, носил один с ним костюм -- военную гимнастерку горчичного цвета и брюки, ниспадающие на высокие каблуки ботинок. Кассовая клетка "милостивого государя" была описана фотографически. Агафон Шахов был лишен воображения. Даже фамилия была почти та же: Ажогин. Сперва "милостивый государь" восторгался. Он был описан правильно.

   -- Любой знакомый узнает, -- говорил кассир с гордостью.

   Но уже шестая глава, где автор спокойно приписал кассиру кражу из кассы пяти тысяч рублей, вызвала в "милостивом государе" тревожный смешок.

   Главы седьмая, восьмая и девятая были посвящены описанию титанических кутежей "милостивого государя" со жрицами Венеры в обольстительнейших притонах города Калуги, куда, по воле автора, скрылся кассир. В этот вечер Асокин не ужинал. Он сидел в сквере на скамейке под самым электрическим фонарем и под его розовым светом читал о своей фантастической жизни. Сначала он испугался, что о его подвигах узнает начальство, но потом, вспомнив, что никаких подвигов не совершал, успокоился и даже почувствовал себя польщенным. Все-таки не кого другого, а именно его выбрал Агафон Шахов в герои нового сенсационного романа.

   Асокин почувствовал себя намного выше и умнее того неудачливого растратчика, которого изобразил писатель. В конце концов он даже стал презирать беглого кассира. Во-первых, герой романа предпочел миленькой Наташке ("высокая грудь, зеленые глаза и крепкая линия бедер") преступную кокаинистку Эсмеральду ("плоская грудь, хищные зубы и горловой тембр голоса"). На месте героя романа Асокин в крайнем случае предпочел бы даже простоватую Феничку ("пышная грудь, здоровый румянец и крепкая линия бедер"), но никак не сволочь Эсмеральду, занимавшуюся хипесом. Дальше "милостивый государь" еще больше возмутился. Его двойник глупо и бездарно проиграл на бегах две тысячи казенных рублей. Асокин, конечно, никогда бы этого не сделал. При мысли о такой ребяческой глупости Асокин досадливо сплюнул. Одним только писатель ублаготворил Асокина -- описанием кабаков, ужинов и различного рода закусок. Хорошо были описаны кабаки -- с тонким знанием дела, с пылом молодости, не знающей катара, с любовью, с энтузиазмом и приятными литературными подробностями. Семга, например, сравнивалась с лоном молодой девушки, родом с Киоса. Зернистая икорка, эта очаровательная спутница французских бульварных и русских полусерьезных романов, не была забыта. Ее было описано по меньшей мере полпуда. Ее ели все главные и второстепенные персонажи романа. Асокину стало больно. Он никому не дал бы икры -- сам бы съел. Шампанские бутылки, мартеллевский коньяк (лучшие фирмы автору романа не были известны), фрукты, "шелковая выпуклость дамских ножек", метрдотели, крахмальные скатерти, автомобили и сигары -- все это смешалось в роскошную груду, из-под которой растратчик выполз лишь в последней главе с тем, чтобы тотчас отправиться в уголовный розыск с повинной.

   Дочитав роман, называвшийся "Бег волны", Асокин поежился от вечернего холодка и пошел домой спать.

   Заснуть он не смог. Двойник давил на его воображение. На другой день, уходя из конторы, "милостивый государь" унес с собой пять тысяч рублей -- ровно столько, сколько растратил его преступный двойник. "Милостивый государь" решил использовать деньги рационально: заимствовать все достижения Ажогина и, учтя его ошибки, избежать недочетов.

   Вечером Асокин учитывал достижения и избегал недочетов в компании девиц с Петровских линий. Обмен опытом обошелся в сто рублей. На рассвете отрезвевший "милостивый государь" вышел на Тверской бульвар и побрел от памятника Пушкина к памятнику Тимирязева.

   В редакцию в этот день он не пришел. У кассы образовалась очередь. Репортер Персицкий, выпросивший небольшой аванс и ждавший открытия кассовых операций уже полчаса, поднял страшный шум. Тогда за Асокиным послали курьера. Кассира не было и дома. Все остальное произошло очень быстро: распечатали и проверили кассу. Затем представитель администрации конторы поехал в МУУР, чтобы заявить о пропаже кассира и денег. К своему крайнему удивлению, он встретился там с Асокиным, который уже сидел за барьерчиком в комендатуре и неумело, по-взрослому, плакал. Растрата ста рублей так его испугала, что он сейчас же побежал каяться. 4900 рублей были возвращены конторе в тот же день, репортер Персицкий получил следуемое, а Асокина, ввиду незначительности растраты, выпустили, сняв с него допрос и обязав подпиской о невыезде. Асокин пришел в редакцию и, уже не смея ни с кем говорить, мыкался по длиннейшему коридору Дома Народов. Мимо проштрафившегося кассира прошел завхоз, таща с собой купленный на аукционе для редактора мягкий стул. Мимо него бегали сотрудники с пачками заметок. Кто-то искал секцию конфетчиков, и, видно, долго искал, потому что спрашивал о ней совсем уже слабым голосом. У Асокина узнавали, как ближе пройти к выходу и куда можно сдать публикацию об утере документов. Молодой человек с громоздким портфелем несколько раз выпытывал, не имеет ли "милостивый государь" желания подписаться на Большую Советскую энциклопедию в дерматиновых переплетах. Словом, ему задавали все те вопросы, которые задают граждане, бегущие по коридорам советского учреждения, встречному и поперечному.

   Асокин не отвечал. Сотрудники почуяли недоброе. По отделам пошли толки, нашедшие вскоре подтверждение. Асокин был отстранен от должности за непорядки в кассе. Позвонили Шахову. Шахов обрадовался.

   -- А?! -- кричал он в телефон. -- Не в бровь, а в глаз! Ну, кланяйтесь "милостивому государю"!.. Что? Незначительная сумма? Это неважно. Важен принцип!

   Но приехать лично на место происшествия Шахов не смог. Под его пером трепетала очередная проблема -- проблема самоубийства.

  

   Между тем редакция спешно пекла материал к сдаче в набор.

   Выбирались из загона (материал набранный, но не вошедший в прошлый номер) заметки и статьи, подсчитывалось число занимаемых ими строк, и начиналась ежедневная торговля из-за места.

   Всего газета на своих четырех страницах (полосах) могла вместить 4400 строк. Сюда должно было войти все: телеграммы, статьи, хроника, письма рабкоров, объявления, один стихотворный фельетон и два в прозе, карикатуры, фотографии, специальные отделы: театр, спорт, шахматы, передовая и подпередовая, извещения советских, партийных и профессиональных организаций, печатающийся с продолжением роман, художественные оценки столичной жизни, мелочи под названием "крупинки", научно-популярные статьи, радио и различный случайный материал. Всего по отделам набиралось материалу тысяч на десять строк. Поэтому распределение места на полосах обычно сопровождалось драматическими сценами.

   Первым к секретарю редакции прибежал заведующий шахматным отделом маэстро Судейкин. Он задал вежливый, но полный горечи вопрос:

   -- Как? Сегодня не будет шахмат?

   -- Не вмещаются, -- ответил секретарь, -- подвал большой. Триста строк.

   -- Но ведь сегодня же суббота. Читатель ждет воскресного отдела. У меня ответы на задачи, у меня прелестный этюд Неунывако, у меня, наконец...

   -- Хорошо. Сколько вы хотите?

   -- Не меньше ста пятидесяти.

   -- Хорошо. Раз есть ответы на задачи, дадим шестьдесят строк.

   Маэстро пытался было вымолить еще строк тридцать хотя бы на этюд Неунывако (замечательная индийская партия Тартаковер--Боголюбов лежала у него уже больше месяца), но его оттеснили.

   Вошел Персицкий.

   -- Нужно давать впечатления с пленума? -- спросил он очень тихо.

   -- Конечно! -- закричал секретарь. -- Ведь позавчера говорили.

   -- Пленум есть, -- сказал Персицкий еще тише, -- и две зарисовки, но они не дают мне места.

   -- Как не дают? С кем вы говорили? Что они, посходили с ума?!

   Секретарь побежал ругаться. За ним, интригуя на ходу, следовал Персицкий, а еще позади бежали аяксы из отдела объявлений.

   -- У нас секаровская жидкость! -- кричали они грустными голосами.

   -- Жидкость завтра. Сегодня публикуем наши приложения!

   -- Много вы будете иметь с ваших бесплатных объявлений, а за жидкость уже получены деньги.

   -- Хорошо, в ночной выясним. Сдайте объявление Паше. Она сейчас как раз едет в ночную.

   Секретарь сел читать передовую. Его сейчас же оторвали от этого увлекательного занятия. Пришел художник.

   -- Ага, -- сказал секретарь, -- очень хорошо. Есть тема для карикатуры, в связи с последними телеграммами из Германии.

   -- Я думаю так, -- проговорил художник, -- "Стальной шлем" и общее положение Германии...

   -- Хорошо. Так вы как-нибудь скомбинируйте, а потом мне покажите.

   Художник пошел комбинировать в свой отдел. Он взял квадратик ватманской бумаги и набросал карандашом худого пса. На псиную голову он надел германскую каску с пикой. А затем взялся делать надписи. На туловище животного он написал печатными буквами слово "Германия", на витом хвосте -- "Данцигский коридор", на челюсти -- "Мечты о реванше", на ошейнике -- "План Дауэса" и на высунутом языке -- "Штреземан". Перед собакой художник поставил Пуанкаре, державшего в руке кусок мяса. На мясе художник замыслил тоже сделать надпись, но кусок был мал, и надпись на нем не помещалась. Человек, менее сообразительный, чем газетный карикатурист, растерялся бы, но художник, не задумываясь, пририсовал к мясу подобие привязанного к шейке бутылки рецепта и уже на нем написал крохотными буковками: "Французские предложения о гарантиях безопасности". Чтобы Пуанкаре не смешали с каким-либо другим государственным деятелем, художник на животе премьера написал -- "Пуанкаре". Набросок был готов.

   На столах художественного отдела лежали иностранные журналы, большие ножницы, баночки с тушью и белилами. На полу валялись обрезки фотографий -- чье-то плечо, чьи-то ноги и кусочки пейзажа. Человек пять художников скребли фотографии бритвенными ножичками "жиллет", подсветляя их, придавали снимкам резкость, подкрашивая их тушью и белилами, и ставили на обороте подпись и размер -- 3 3/4 квадрата, 2 колонки, указания, потребные для цинкографии.

   В комнате редактора сидела иностранная делегация. Редакционный переводчик смотрел в лицо говорящего иностранца и, обращаясь к редактору, говорил:

   -- Товарищ Арно желает узнать...

   Шел разговор о структуре советской газеты. Пока переводчик объяснял редактору, что желал бы узнать товарищ Арно, сам товарищ Арно, в бархатных велосипедных брюках, и все остальные иностранцы с любопытством смотрели на красную ручку с пером No 86, которая была прислонена к углу комнаты. Перо почти касалось потолка, а ручка в своей широкой части была толщиною в туловище среднего человека. Этой ручкой можно было бы писать -- перо было самое настоящее, хотя превосходило по величине большую щуку.

   -- Ого-го! -- смеялись иностранцы. -- Колоссаль!

   Это перо было поднесено редакции съездом рабкоров.

   Редактор, сидя на воробьяниновском стуле, улыбался и, быстро кивая головой то на ручку, то на гостей, весело объяснял.

   Крик в секретариате продолжался. Проворный Персицкий принес статью Семашко, и секретарь срочно вычеркивал из макета третьей полосы шахматный отдел. Маэстро Судейкин уже не боролся за прелестный этюд Неунывако. Он тщился сохранить хотя бы решения задач. После борьбы, более напряженной, чем борьба его с Капабланкой на Сан-Себастианском турнире, маэстро отвоевал себе местечко за счет "Суда и быта".

   Семашко послали в набор. Секретарь снова углубился в передовую. Прочесть ее секретарь решил во что бы то ни стало, из чисто спортивного интереса, -- он не мог взяться за нее в течение двух часов.

   Когда он дошел до места: "... Однако содержание последнего пакта таково, что если Лига Наций зарегистрирует его, то придется признать, что...", к нему подошел "Суд и быт", волосатый мужчина. Секретарь продолжал читать, нарочно не глядя в сторону "Суда и быта" и делая в передовой ненужные пометки. "Суд и быт" зашел с другой стороны стола и сказал обидчиво:

   -- Я не понимаю.

   -- Ну-ну, -- пробормотал секретарь, стараясь оттянуть время, -- в чем дело?

   -- Дело в том, что в среду "Суда и быта" не было, в пятницу "Суда и быта" не было, в четверг поместили из загона только алиментное дело, а в субботу снимают процесс, о котором давно пишут во всех газетах, и только мы...

   -- Где пишут? -- закричал секретарь. -- Я не читал.

   -- Завтра всюду появится, а мы опять опоздаем.

   -- А когда вам поручили чубаровское дело, вы что писали? Строки от вас нельзя было получить. Я знаю. Вы писали о чубаровцах в вечерку.

   -- Откуда это вы знаете?

   -- Знаю. Говорили.

   -- В таком случае я знаю, кто вам говорил. Вам говорил Персицкий, тот Персицкий, который на глазах у всей Москвы пользуется аппаратом редакции, чтобы давать материал в Ленинград.

   -- Паша! -- сказал секретарь тихо. -- Позовите Персицкого.

   "Суд и быт" индифферентно сидел на подоконнике. Позади него виднелся сад, в котором возились птицы и городошники.

   Тяжбу "Суда и быта" с Персицким, Персицкого с редакцией и редакции с "Судом и бытом" разбирали долго. Пришли сотрудники из разных отделов и образовали кружок. Теперь велась дуэль непосредственно между "Судом и бытом" и Персицким. Когда конфликт стал чрезмерно острым, секретарь прекратил его ловким приемом: выкинул шахматы и вместо них поставил реабилитировавшийся "Суд и быт". Персицкому было сделано предупреждение.

   Наступило самое горячее редакционное время -- пять часов. Над разогревшимися пишущими машинками курился дымок. Сотрудники диктовали противными от спешки голосами. Старшая машинистка кричала на негодяев, незаметно подкидывавших свои материалы вне очереди. По коридору ходил редакционный поэт в стиле:

  

   Слушай, земля,

   Просыпаются реки,

   Из шахт,

   От пашен,

   Станков,

   От каждой

   Маленькой

   Библиотеки

   Стоустый слышится рев...

  

   Он ухаживал за машинисткой, скромные бедра которой развязывали его поэтические чувства. Он уводил ее в конец коридора и у окна, между месткомом и женской уборной, говорил слова любви, на которые девушка отвечала:

   -- У меня сегодня сверхурочная работа, и я очень занята.

   Это значило, что она любит другого.

   Тогда поэт уходил домой и писал стихи для души.

  

   Меня манит твой взгляд туманный,

   Кавказ сияет предо мной.

   Твой рот, твой стан благоуханный...

   О я, погубленный тобой...

  

   Поэт путался под ногами и ко всем знакомым обращался с поразительно однообразной просьбой:

   -- Дайте десять копеек на трамвай.

   За этой суммой он забрел в отдел рабкоров. Потолкавшись среди столов, за которыми работали читчики, и потрогав руками кипы корреспонденций, поэт возобновил свои попытки. Читчики, самые суровые в редакции люди (их сделала такими необходимость прочитывать по сто писем в день, вычерченных руками, знакомыми больше с топором, малярной кистью или тачкой, нежели с пером), -- молчали.

   Поэт побывал в экспедиции и в конце концов перекочевал в контору. Но там он не только не получил восьми копеек, а даже подвергся нападению со стороны комсомольца Авдотьева. Поэту было предложено вступить в кружок автомобилистов. Предполагалось собрать деньги, купить старый автомобиль с "кладбища", отремонтировать его под руководством редакционного шофера и затем основательно, на практике изучить автомобильное дело. Влюбленную душу поэта заволокло парами бензина. Он сделал два шага в сторону и, взяв третью скорость, скрылся с глаз.

   Авдотьев нисколько не был обескуражен. Он верил в торжество автомобильной идеи. В секретариате он повел борьбу тихой сапой. Это и помешало секретарю докончить чтение передовой статьи.

   -- Слушай, Александр Иосифович. Ты подожди, дело серьезное, -- сказал Авдотьев, садясь на секретарский стол, -- у нас образовался автомобильный клуб. Автомобиля еще нет, но мы хотим его купить. Редакция не даст нам взаймы рублей пятьсот на восемь месяцев?

   -- Можешь не сомневаться.

   -- Что? Ты думаешь, мертвое дело?

   -- Не думаю, а знаю. Сколько уже у вас в кружке членов?

   -- Уже очень много.

   Кружок пока что состоял из одного организатора, но Авдотьев не распространялся об этом.

   -- За пятьсот рублей мы покупаем на "кладбище" машину. Егоров уже высмотрел. Ремонт, он говорит, будет стоить не больше пятисот. Всего тысяча. Вот я и думаю набрать двадцать человек, по полсотни на каждого. Зато будет замечательно. Научимся управлять машиной. Егоров будет шефом. И через три месяца, к августу, мы все умеем ездить, есть машина, и каждый по очереди едет куда ему угодно. Можно даже будет целое путешествие совершить!.. Да ты не кривись. Дело совершенно реальное.

   -- А пятьсот рублей на покупку?

   -- Даст касса взаимопомощи под проценты. Выплатим. Так что ж, записывать тебя?

   Но секретарь был уже лысоват, много работал, находился во власти семьи и квартиры, любил полежать после обеда на диване и почитать перед сном "Правду". Он подумал и отказался.

   -- Ты! -- сказал Авдотьев. -- Старик! Я тебе покажу марку... Посмотришь, как мы с ребятами будем разъезжать в машине у тебя под окнами. Нарочно гудеть будем, чтобы не дать тебе заснуть!

   Авдотьев подходил к каждому столу и повторял свои зажигательные речи. В стариках, которыми он считал всех сотрудников старше двадцати лет, его слова вызывали сомнительный эффект. Они кисло отбрехивались, напирая на то, что они уже друзья детей и регулярно платят двадцать копеек в год на благое дело помощи бедным крошкам. Они, собственно, согласились бы вступить в новый клуб, но...

   -- Что "но"? -- кричал Авдотьев. -- Если бы автомобиль был сегодня? Да? Если бы вам положить на стол синий шестицилиндровый "Паккард" за пятнадцать копеек в год, а бензин и смазочные материалы за счет правительства?!

   -- Иди, иди! -- говорили "старички". -- Сейчас последний посыл, мешаешь работать.

   Казалось, предприятие Авдотьева терпело полное фиаско. Автомобильная идея гасла и начинала чадить. Наконец нашелся пионер нового предприятия. Персицкий с грохотом отскочил от телефона, выслушал Авдотьева и сказал:

   -- Верное дело. Записываюсь. У тебя уже сколько народу?

   Персицкому Авдотьев не стал врать.

   -- Ты не так подходишь, -- сказал Персицкий, -- дай лист. Начнем сначала.

   И Персицкий вместе с Авдотьевым начали новый обход.

   -- Ты, старый матрац, -- говорил Персицкий голубоглазому юноше, -- на это даже денег не нужно давать. У тебя есть заем двадцать седьмого года? На сколько? На пятьдесят? Тем лучше. Ты даешь эти облигации в наш клуб. Из облигаций составляется капитал. К августу мы сможем реализовать все облигации и купить автомобиль?

   -- А если моя облигация выиграет? -- защищался юноша.

   -- А сколько ты хочешь выиграть?

   -- Пятьдесят тысяч.

   -- На эти пятьдесят тысяч будут куплены автомобили. И если я выиграю -- тоже. И если Авдотьев -- тоже. Словом, чья бы облигация ни выиграла, -- деньги идут на машины. Теперь ты понял? Чудак! На собственной машине поедешь по Военно-Грузинской дороге! Горы! Дурак!.. А позади тебя на собственных машинах "Суд и быт" катит, хроника, отдел происшествий и эта дамочка, знаешь, которая дает кино!.. Ну? Ну? Ухаживать будешь!..

   Каждый держатель облигации в глубине души не верит в возможность выигрыша. Зато он очень ревниво относится к облигациям своих соседей и знакомых. Он пуще огня боится того, что выиграют они, а он, всегдашний неудачник, снова останется на бобах. Поэтому надежды на выигрыш соседа по редакции неотвратимо толкали держателей облигаций в лоно нового клуба. Смущало только опасение, что ни одна облигация не выиграет. Но это почему-то казалось маловероятным, и, кроме того, автомобильный клуб ничего не терял: одна машина с "кладбища" была гарантирована на составленный из облигаций капитал.

   Двадцать человек набралось за пять минут. Когда дело было увенчано, пришел секретарь, прослышавший о заманчивых перспективах автомобильного клуба.

   -- А что, ребятки, -- сказал он, -- не записаться ли также и мне?

   -- Запишись, старик, отчего же, -- ответил Авдотьев, -- только не к нам. У нас уже, к сожалению, полный комплект, и прием новых членов прекращен до 1929 года. А запишись ты лучше в друзья детей. Дешево и спокойно. Двадцать копеек в год, и ехать никуда не нужно.

   Секретарь помялся, вспомнил, что он и впрямь уже староват, вздохнул и пошел дочитывать увлекательную передовую.

   -- Скажите, товарищ, -- остановил его в коридоре красавец с черкесским лицом, -- где здесь редакция газеты "Станок"?

  

Это был великий комбинатор.          

Глава XXVII. Разговор с голым инженером

   Появлению Остапа Бендера в редакции предшествовал ряд немаловажных событий.

   Не застав Эрнеста Павловича днем (квартира была заперта, и хозяин, вероятно, был на службе), великий комбинатор решил зайти к нему попозже, а пока что расхаживал по городу. Томясь жаждой деятельности, он переходил улицы, останавливался на площадях, делал глазки милиционеру, подсаживал дам в автобусы и вообще имел такой вид, будто бы вся Москва, с ее памятниками, трамваями, моссельпромщиками, церковками, вокзалами и афишными тумбами, -- собралась к нему на раут. Он ходил между гостей, мило беседовал с ними и для каждого находил теплое словечко. Прием такого огромного количества гостей несколько утомил великого комбинатора. К тому же был уже шестой час, и надо было отправляться к инженеру Щукину.

   Но судьба судила так, что, прежде чем свидеться с Эрнестом Павловичем, Остапу пришлось задержаться часа на два для подписания небольшого протокола.

   На Театральной площади великий комбинатор попал под лошадь. Совершенно неожиданно на него налетело робкое животное белого цвета и толкнуло его костистой грудью. Бендер упал, обливаясь потом. Было очень жарко. Белая лошадь громко просила извинения. Остап живо поднялся. Его могучее тело не получило никакого повреждения. Тем больше было причин и возможностей для скандала.

   Гостеприимного и любезного хозяина Москвы нельзя было узнать. Он вразвалку подошел к смущенному старичку-извозчику и треснул его кулаком по ватной спине. Старичок терпеливо перенес наказание. Прибежал милиционер.

   -- Требую протокола! -- с пафосом закричал Остап.

   В его голосе послышались металлические нотки человека, оскорбленного в самых святых своих чувствах. И, стоя у стены Малого театра, на том самом месте, где впоследствии будет сооружен памятник великому русскому драматургу Островскому, Остап подписал протокол, стараясь не смотреть на своего врага-извозчика, и дал небольшое интервью набежавшему Персицкому. Персицкий не брезговал черной работой. Он аккуратно записал в блокнот фамилию и имя потерпевшего и помчался далее.

   Остап горделиво двинулся в дальнейший путь. Все еще переживая нападение белой лошади и чувствуя запоздалое сожаление, что не успел дать извозчику и по шее, Остап, шагая через две ступеньки, поднялся до седьмого этажа щукинского дома. Здесь на голову ему упала тяжелая капля. Он поднял голову. Прямо в глаза ему хлынул с верхней площадки небольшой водопадик грязной воды.

   "За такие штуки надо морду бить!" -- решил Остап.

   Он бросился наверх. У двери щукинской квартиры, спиной к нему, сидел голый человек, покрытый белыми лишаями. Он сидел прямо на кафельных плитках, держась за голову и раскачиваясь. Вокруг голого была вода, выливавшаяся в щель квартирной двери.

   -- О-о-о, -- стонал голый, -- о-о-о...

   -- Скажите, это вы здесь льете воду? -- спросил Остап раздраженно. -- Что это за место для купанья? Вы с ума сошли?

   Инженер тускло посмотрел на Остапа и всхлипнул.

   -- Слушайте, гражданин, вместо того, чтобы плакать, вы, может быть, пошли бы в баню. Посмотрите, на что вы похожи. Прямо какой-то пикадор!

   -- Ключ! -- замычал инженер, клацая зубами.

   -- Что ключ? -- спросил Остап.

   -- От кв-в-варти-ыры.

   -- Где деньги лежат?

   Голый человек икал с поразительной быстрой.

   Ничто не могло смутить Остапа. Он начинал соображать. И когда наконец сообразил, чуть не свалился за перила от хохота, бороться с которым было бы все равно бесполезно.

   -- Так вы не можете войти в квартиру? Но это же так просто!

   Стараясь не запачкаться о голого, Остап подошел к двери, сунул в щель американского замка длинный желтый ноготь большого пальца и осторожно стал поворачивать его справа налево и сверху вниз.

   Дверь бесшумно отворилась, и голый с радостным воем вбежал в затопленную квартиру. Шумели краны. Вода в столовой образовала водоворот. В спальне она стояла спокойным прудом, по которому тихо, лебединым ходом, плыли ночные туфли. Сонной рыбьей стайкой сбились в угол окурки.

   Воробьяниновский стул стоял в столовой, где было наиболее сильное течение воды. Белые бурунчики образовались у всех его четырех ножек. Стул слегка подрагивал и, казалось, собирался немедленно уплыть от своего преследователя. Остап сел на него и поджал под себя ноги.

   Пришедший в себя Эрнест Павлович, с криками "пардон! пардон!", закрыл краны, умылся и предстал перед Бендером голый до пояса и в закатанных до колен мокрых брюках.

   -- Вы меня просто спасли! -- возбужденно кричал он. -- Извиняюсь, не могу подать вам руки, я весь мокрый. Вы знаете, я чуть с ума не сошел.

   -- К тому, видно, и шло.

   -- Я очутился в ужасном положении.

   И Эрнест Павлович, переживая вновь страшное происшествие, то омрачаясь, то нервно смеясь, рассказал великому комбинатору подробности постигшего его несчастья.

   -- Если бы не вы, я бы погиб, -- закончил инженер.

   -- Да, -- сказал Остап, -- со мной тоже был такой случай. Даже похуже немного.

   Инженера настолько сейчас интересовало все, что касалось подобных историй, что он даже бросил ведро, которым собирал воду, и стал напряженно слушать.

   -- Совсем так, как с вами, -- начал Бендер, -- только было это зимою, и не в Москве, а в Миргороде, в один из веселеньких промежутков между Махно и Тютюнником в девятнадцатом году. Жил я в семействе одном. Хохлы отчаянные. Типичные собственники: одноэтажный домик и много разного барахла. Надо вам заметить, что насчет канализации и прочих удобств в Миргороде есть только выгребные ямы. Ну, и выскочил я однажды ночью в одном белье прямо на снег -- простуды я не боялся -- дело минутное. Выскочил и машинально захлопнул за собой дверь. Мороз градусов двадцать. Я стучу -- не открывают. На месте нельзя стоять -- замерзнешь! Стучу и бегаю, стучу и бегаю -- не открывают. И, главное, в доме ни одна сатана не спит. Ночь страшная. Собаки воют. Стреляют где-то. А я бегаю по сугробам в летних кальсонах. Целый час стучал. Чуть не подох. И почему, вы думаете, они не открывали? Имущество прятали, зашивали керенки в подушку. Думали, что с обыском. Я их чуть не поубивал потом.

   Инженеру все это было очень близко.

   -- Да, -- сказал Остап, -- так это вы инженер Щукин?

   -- Я. Только уж вы, пожалуйста, никому не говорите. Неудобно, право...

   -- О, пожалуйста! Антр-ну, тет-а-тет. В четыре глаза, как говорят французы. А я к вам по делу, товарищ Щукин.

   -- Чрезвычайно буду рад вам услужить.

   -- Гранд мерси. Дело пустяковое. Ваша супруга просила меня к вам зайти и взять у вас этот стул. Она говорила, что он ей нужен для пары. А вам она собирается прислать кресло.

   -- Да пожалуйста! -- воскликнул Эрнест Павлович. -- Я очень рад! И зачем вам утруждать себя? Я могу сам принести. Сегодня же.

   -- Нет, зачем же! Для меня это -- сущие пустяки. Живу я недалеко, для меня это нетрудно.

   Инженер засуетился и проводил великого комбинатора до самой двери, переступить которую он страшился, хотя ключ был уже предусмотрительно положен в карман мокрых штанов.

  

   Бывшему студенту Иванопуло был подарен еще один стул. Обшивка его была, правда, немного повреждена, но все же это был прекрасный стул и к тому же точь-в-точь, как первый.

   Остапа не тревожила неудача с этим стулом, четвертым по счету. Он знал все штучки судьбы.

   "Счастье, -- рассуждал он, -- всегда приходит в последнюю минуту. Если вам у Смоленского рынка нужно сесть в трамвай номер 4, а там, кроме четвертого, проходят еще пятый, семнадцатый, пятнадцатый, тридцатый, тридцать первый, Б, Г и две автобусных линии, то уж будьте уверены, что сначала пройдет Г, потом два пятнадцатых подряд, что вообще противоестественно, затем семнадцатый, тридцатый, много Б, снова Г, тридцать первый, пятый, снова семнадцатый и снова Б. И вот когда вам начнет казаться, что четвертого номера уже не существует в природе, он медленно придет со стороны Брянского вокзала, увешанный людьми. Но пробраться в вагон для умелого трамвайного пассажира совсем не трудно. Нужно только, чтоб трамвай пришел. Если же вам нужно сесть в пятнадцатый номер, то не сомневайтесь: сначала пройдет множество вагонов всех прочих номеров, проклятый четвертый пройдет восемь раз подряд, а пятнадцатый, который еще так недавно ходил через каждые пять минут, станет появляться не чаще одного раза в сутки. Нужно лишь терпение, и вы дождетесь".

   В эту стройную систему умозаключений, в основу которых был положен случай, темной громадой врезывался стул, уплывший в глубину товарного двора Октябрьского вокзала. Мысли об этом стуле были неприятны и навевали тягостное сомнение.

   Великий комбинатор находился в положении рулеточного игрока, ставящего исключительно на номера, одного из той породы людей, которые желают выиграть сразу в тридцать шесть раз больше своей ставки. Положение было даже хуже: концессионеры играли в такую рулетку, где зеро приходилось на одиннадцать номеров из двенадцати. Да и сам двенадцатый номер вышел из поля зрения, находился черт знает где и, возможно, хранил в себе чудесный выигрыш.

   Цепь этих горестных размышлений была прервана приходом главного директора. Уже один его вид возбудил в Остапе нехорошие чувства.

   -- Ого! -- сказал технический руководитель. -- Я вижу, что вы делаете успехи. Только не шутите со мной. Зачем вы оставили стул за дверью? Чтобы позабавиться надо мной?

   -- Товарищ Бендер, -- пробормотал предводитель.

   -- Ах, зачем вы играете на моих нервах! Несите его сюда скорее, несите. Вы видите, что новый стул, на котором я сижу, увеличил ценность вашего приобретения во много раз.

   Остап склонил голову набок и сощурил глаза.

   -- Не мучьте дитю, -- забасил он наконец, -- где стул? Почему вы его не принесли?

   Сбивчивый доклад Ипполита Матвеевича прерывался криками с места, ироническими аплодисментами и каверзными вопросами. Воробьянинов закончил свой доклад под единодушный смех аудитории.

   -- А мои инструкции? -- спросил Остап грозно. -- Сколько раз я вам говорил, что красть грешно! Еще тогда, когда вы в Старгороде хотели обокрасть мою жену -- мадам Грицацуеву, -- еще тогда я понял, что у вас мелкоуголовный характер. Вас никогда не шлепнут, будьте уверены. Самое большое, к чему смогут привести вас способности, -- это шесть месяцев без строгой изоляции. Для гиганта мысли и отца русской демократии масштаб как будто небольшой. И вот результаты. Стул, который был у вас в руках, выскользнул. Мало того -- вы испортили легкое место! Попробуйте нанести туда второй визит. Вам этот Авессалом Мочеизнуренков голову оторвет. Счастье ваше, что вам помог идиотский случай, не то сидели бы вы за решеткой и напрасно ждали бы от меня передачи. Я вам передачи носить не буду. Имейте это в виду. Что мне Гекуба? Вы мне, в конце концов, не мать, не сестра и не любовница.

   Ипполит Матвеевич, сознававший все свое ничтожество, стоял понурясь.

   -- Вот что, дорогуша, я вижу полную бесцельность нашей совместной работы. Во всяком случае, работать с таким малокультурным компаньоном, как вы, из пя-ти-де-ся-ти процентов -- представляется мне абсурдным. Воленс-неволенс, но я должен поставить новые условия.

   Ипполит Матвеевич задышал. До этих пор он старался не дышать.

   -- Да, мой старый друг, вы больны организационным бессилием и бледной немочью. Соответственно этому уменьшаются ваши паи. Честно, хотите двадцать процентов?

   Ипполит Матвеевич решительно замотал головой.

   -- Почему же вы не хотите? Вам мало?

   -- М-мало.

   -- Но ведь это же тридцать тысяч рублей! Сколько же вы хотите?

   -- Согласен на сорок.

   -- Грабеж среди бела дня! -- сказал Остап, подражая интонациям предводителя во время исторического торга в дворницкой. -- Вам мало тридцати тысяч? Вам нужен еще ключ от квартиры?!

   -- Это вам нужен ключ от квартиры, -- пролепетал Ипполит Матвеевич.

   -- Берите двадцать, пока не поздно, а то я могу раздумать. Пользуйтесь тем, что у меня хорошее настроение.

   Воробьянинов давно уже потерял тот самодовольный вид, с которым некогда начинал поиски бриллиантов. Он согласился.

   Лед, который тронулся еще в дворницкой, лед, гремевший, трескавшийся и ударявшийся о гранит набережной, давно уже измельчал и стаял. Льда уже не было. Была широко разлившаяся вода, которая небрежно несла на себе Ипполита Матвеевича, швыряя его из стороны в сторону, то ударяя его о бревно, то сталкивая его со стульями, то унося от этих стульев. Невыразимую боязнь чувствовал Ипполит Матвеевич. Все пугало его. По реке плыли мусор, нефтяные остатки, пробитые курятники, дохлая рыба, чья-то ужасная шляпа. Может быть, это была шляпа отца Федора -- утиный картузик, сорванный с него ветром в Ростове? Кто знает? Конца пути не было видно. К берегу не прибивало, а плыть против течения бывший предводитель дворянства не имел ни сил, ни желания.

   Его несло в открытое море приключений.

Глава XXVIII. Два визита

   Подобно распеленутому малютке, который, не останавливаясь ни на секунду, разжимает и сжимает восковые кулачки, двигает ножонками, вертит головой величиной в крупное антоновское яблоко, одетое в чепчик, и выдувает изо рта пузыри, -- Авессалом Изнуренков находился в состоянии вечного беспокойства. Он двигал полными ножками, вертел выбритым подбородочком, издавал ахи и производил волосатыми руками такие жесты, будто делал гимнастику на резиновых кольцах.

   Он вел очень хлопотливую жизнь мелкого агента по страхованию от огня, хотя агентом не был, -- всюду появлялся и что-то предлагал, несясь по улице, как испуганная курица, быстро говорил вслух, словно высчитывал страховку каменного, крытого железом строения. Сущность его жизни и деятельности заключалась в том, что он органически не мог заняться каким-нибудь делом, предметом или мыслью больше чем на минуту.

   Если острота не нравилась и не вызывала мгновенного смеха, Изнуренков не убеждал редактора, как другие, что острота хороша и требует для полной оценки лишь небольшого размышления. Он сейчас же предлагал новую остроту.

   -- Что плохо -- то плохо, -- говорил он, -- кончено.

   В магазинах Авсессалом Владимирович производил такой сумбур, так быстро появлялся и исчезал на глазах пораженных приказчиков, так экспансивно покупал коробку шоколаду, что кассирша ожидала получить с него, по крайней мере, рублей тридцать. Но Изнуренков, пританцовывая у кассы и хватаясь за галстук, как будто его душили, бросал на стеклянную досочкуизмятую трехрублевку и, благодарно блея, убегал.

   Если бы этот человек мог остановить себя хотя бы на два часа, -- произошли бы самые неожиданные вещи: может быть, Изнуренков присел к столу и написал бы прекрасную повесть, а может быть, и заявление в кассу взаимопомощи о выдаче безвозвратной ссуды, или новый пункт к закону о пользовании жилплощадью, или книгу "Уменье хорошо одеваться и вести себя в обществе". Но сделать этого он не мог. Бешено работающие ноги уносили его, из двигающихся рук карандаш вылетал, как стрела, мысли прыгали.

   Изнуренков бегал по комнате, и печати на мебели тряслись, как серьги у танцующей цыганки. На стуле сидела смешливая девушка из предместья.

   -- Ах, ах, -- вскрикивал Авессалом Владимирович, -- божественно, божественно!.. "Царица голосом и взором свой пышный оживляет пир"... Ах, ах!.. Высокий класс!.. Вы -- королева Марго.

   Ничего этого не разобравшая королева из предместий с уважением смеялась.

   -- Ну, ешьте шоколад, ну, я вас прошу!.. Ах, ах!.. Очаровательно!..

   Он поминутно целовал королеве руки, восторгался ее скромным туалетом, совал ей кота и заискивающе спрашивал:

   -- Правда, он похож на попугая?.. Лев! Лев! Настоящий лев! Скажите, он действительно пушист до чрезвычайности?.. А хвост! Хвост! Скажите, это действительно большой хвост?.. Ах!

   Потом кот полетел в угол, и Авессалом Владимирович, прижав руки к пухлой молочной груди, стал с кем-то раскланиваться в окошко. Вдруг в его бедовой голове щелкнул какой-то клапан, и он начал вызывающе острить по поводу физических и душевных качеств своей гостьи:

   -- Скажите, а эта брошка действительно из стекла? Ах! Ах! Какой блеск!.. Вы меня ослепили, честное слово!.. А скажите, Париж действительно большой город? Там действительно Эйфелева башня?.. Ах! Ах!.. Какие руки!.. Какой нос!.. Ах!..

   Он не обнимал девушку. Ему было достаточно говорить комплименты. И он говорил их без умолку. Поток их был прерван посещением Остапа.

   Великий комбинатор вертел в руках клочок бумаги и сурово допрашивал:

   -- Изнуренков здесь живет? Это вы и есть?

   Авессалом Владимирович тревожно вглядывался в каменное лицо посетителя. В его глазах он старался прочесть, какие именно претензии будут сейчас предъявлены: штраф ли это за разбитое при разговоре в трамвае стекло, повестка ли в нарсуд за неплатеж квартирных денег или прием подписки на журнал для слепых.

   -- Что же это, товарищ, -- жестко сказал Бендер, -- это совсем не дело -- прогонять казенного курьера.

   -- Какого курьера? -- ужаснулся Изнуренков.

   -- Сами знаете какого. Сейчас мебель буду вывозить. Попрошу вас, гражданка, очистить стул.

   Гражданка, над которой только что читали стихи самых лирических поэтов, поднялась с места.

   -- Нет! Сидите! -- закричал Изнуренков, закрывая стул своим телом. -- Они не имеют права!

   -- Насчет прав молчали бы, гражданин. Сознательным надо быть. Освободите мебель! Закон надо соблюдать!

   С этими словами Остап схватил стул и потряс им в воздухе.

   -- Вывожу мебель! -- решительно заявил Бендер.

   -- Нет, не вывозите!

   -- Как же не вывожу, -- усмехнулся Остап, выходя со стулом в коридор.

   Авессалом поцеловал у королевы руку и, наклонив голову, побежал за строгим судьей. Тот уже спускался по лестнице.

   -- А я вам говорю, что не имеете права. По закону мебель может стоять две недели, а она стояла только три дня! Может быть, я уплачу!

   Изнуренков вился вокруг Остапа, как пчела. Таким манером оба очутились на улице. Авессалом Владимирович бежал за стулом до самого угла. Здесь он увидел воробьев, прыгавших вокруг навозной кучки. Он посмотрел на них просветленными глазами, забормотал, всплеснул руками и, заливаясь смехом, произнес:

   -- Высокий класс! Ах!.. Ах!..

   Увлеченный разработкой темы, Изнуренков весело повернул назад и, подскакивая, побежал домой. О стуле он вспомнил только дома, застав девушку из предместий стоящей посреди комнаты.

   Остап отвез стул на извозчике.

   -- Учитесь, -- сказал он Ипполиту Матвеевичу. -- Стул взят голыми руками. Даром. Вы понимаете?

   Меблировка комнаты Иванопуло увеличилась еще на один стул. После вскрытия стула Ипполит Матвеевич загрустил.

   -- Шансы все увеличиваются, -- сказал Остап, -- а денег ни копейки. Скажите, а покойная ваша теща не любила шутить?

   -- А что такое?

   -- Может быть, никаких бриллиантов нет?

   Ипполит Матвеевич так замахал руками, что на нем поднялся пиджачок.

   -- В таком случае все прекрасно. Будем надеяться, что достояние Иванопуло увеличится еще только на один стул.

   -- О вас, товарищ Бендер, сегодня в газетах писали, -- заискивающе сказал Ипполит Матвеевич.

   Остап нахмурился. Он не любил, когда пресса поднимала вой вокруг его имени.

   -- Что вы мелете? В какой газете?

   Ипполит Матвеевич с торжеством развернул "Станок".

   -- Вот здесь. В отделе "Что случилось за день".

   Остап несколько успокоился, потому что боялся заметок только в разоблачительных отделах "Наши шпильки" и "Злоупотребителей -- под суд".

   Действительно, в отделе "Что случилось за день" нонпарелью было напечатано:

  

Попал под лошадь

  

   Вчера на площади Свердлова попал под лошадь извозчика No 8974 гр. О. Бендер. Пострадавший отделался легким испугом.

  

   -- Это извозчик отделался легким испугом, а не я, -- ворчливо заметил О. Бендер. -- Идиоты. Пишут, пишут -- и сами не знают, что пишут. Ах! Это "Станок". Очень, очень приятно, вы знаете, Воробьянинов, что эту заметку, может быть, писали, сидя на нашем стуле. Забавная история.

   Великий комбинатор задумался.

   Повод для визита в редакцию был найден.

   Осведомившись у секретаря о том, что все комнаты справа и слева во всю длину коридора заняты редакцией, Остап напустил на себя простецкий вид и предпринял обход редакционных помещений: ему нужно было узнать, в какой комнате находится стул. Он влез в местком, где уже шло заседание молодых автомобилистов, и так как сразу увидел, что стула там нет, перекочевал в соседнее помещение. В конторе он делал вид, что ожидает резолюции, в отделе рабкоров узнавал, где здесь, согласно объявлению, продается макулатура. В секретариате узнавал условия подписки, а в комнате фельетонистов спросил, где принимают объявления об утере документов. Таким манером он добрался до комнаты редактора, который, сидя на концессионном стуле, трубил в телефонную трубку.

   Остапу нужно было время, чтобы внимательно изучить местность.

   -- Тут, товарищ редактор, на меня помещена форменная клевета, -- сказал Бендер.

   При этом он заметил, что окно комнаты выходит во внутренний двор.

   -- Какая клевета? -- спросил редактор.

   Остап долго разворачивал экземпляр "Станка". Оглядываясь на дверь, он увидел на ней американский замок. Если вырезать кусочек стекла в двери, то легко можно было бы просунуть руку и открыть замок изнутри.

   Редактор прочел указанную Остапом заметку.

   -- В чем же вы, товарищ, видите клевету?

   -- Как же! А вот это: "Пострадавший отделался легким испугом".

   -- Не понимаю.

   Остап ласково смотрел на редактора и на стул.

   -- Стану я пугаться какого-то там извозчика. Опозорили перед всем миром. Опровержение нужно.

   -- Вот что, гражданин, -- сказал редактор, -- никто вас не позорил, и по таким пустяковым вопросам мы опровержений не даем.

   -- Ну, все равно, я так этого дела не оставлю, -- говорил Остап, покидая кабинет.

   Он уже увидел все, что ему было нужно.

Глава XXIX. Замечательная допровская корзинка

   Старгородское отделение эфемерного "Меча и орала" вместе с молодцами из "Быстроупака" выстроилось в длиннейшую очередь у мучного лабаза "Хлебопродукта". Прохожие останавливались.

   -- Куда очередь стоит? -- спрашивали граждане.

   В нудной очереди, стоящей у магазина, всегда есть один человек, словоохотливость которого тем больше, чем дальше он стоит от магазинных дверей. А дальше всех стоял Полесов.

   -- Дожились, -- говорил брандмейстер, -- скоро все на жмых перейдем. В двадцатом году и то лучше было. Муки в городе на четыре дня.

   Граждане недоверчиво подкручивали усы, вступали с Полесовым в спор и ссылались на "Старгородскую правду". Доказав Полесову, как дважды два -- четыре, что муки в городе сколько угодно и что нечего устраивать панику, граждане бежали домой, брали все наличные деньги и присоединялись к мучной очереди.

   Молодцы из "Быстроупака", закупив всю муку в лабазе, перешли на бакалею и образовали чайно-сахарную очередь.

   В два дня Старгород был охвачен продовольственным и товарным кризисом.

   Госмагазины и кооперативы, распродав дневной запас товаров в два часа, требовали подкреплений. Очереди стояли уже повсюду. Не хватало круп, подсолнечного масла, керосину, дрожжей, печеного хлеба и молока.

   На экстренном заседании в губисполкоме выяснилось, что распроданы уже двухнедельные запасы. Представители кооперации и госторговли предложили, до прибытия находящегося в пути продовольствия, ограничить отпуск товаров в одни руки -- по фунту сахара и по пять фунтов муки.

   На другой день было изобретено противоядие.

   Первым в очереди за сахаром стоял Альхен. За ним -- его жена Сашхен, Паша Эмильевич, четыре Яковлевича и все пятнадцать призреваемых старушек в туальденоровых нарядах. Выкачав из магазина Старгико полпуда сахару, Альхен увел свою очередь в другой кооператив, кляня по дороге Пашу Эмильевича, который успел слопать отпущенный на его долю фунт сахарного песку. Паша сыпал сахар горкой на ладонь и отправлял в свою широкую пасть. Альхен хлопотал целый день. Во избежание усушки и раструски он изъял Пашу Эмильевича из очереди и приспособил его для перетаскивания скупленного на привозный рынок. Там Альхен застенчиво перепродавал в частные лавочки добытые сахар, муку, чай и маркизет.

   Полесов стоял в очередях, главным образом, из принципа. Денег у него не было, и купить он все равно ничего не мог. Он кочевал из очереди в очередь, прислушивался к разговорам, делал едкие замечания, многозначительно задирал брови и пророчествовал. Следствием его недомолвок было то, что город наполнили слухи о приезде с Мечи и Урала подпольной организации.

   Губернатор Дядьев заработал в один день десять тысяч. Сколько заработал председатель биржевого комитета Кислярский, не знала даже его жена. Мысль о том, что он принадлежит к тайному обществу, не давала ему покоя. Шедшие по городу слухи испугали его вконец. Проведя бессонную ночь, председатель биржевого комитета решил, что только чистосердечное признание может сократить ему срок пребывания в тюрьме.

   -- Слушай, Генриетта, -- сказал он жене, -- пора уже переносить мануфактуру к шурину.

   -- А что, разве придут? -- спросила Генриетта Кислярская.

   -- Могут прийти. Раз в стране нет свободы торговли, то должен же я когда-нибудь сесть?

   -- Так что, уже приготовить белье? Несчастная моя жизнь. Вечно носить передачу. И почему ты не пойдешь в советские служащие? Ведь шурин состоит членом профсоюза, и ничего! А этому обязательно нужно быть красным купцом!

   Генриетта не знала, что судьба возвела ее мужа в председатели биржевого комитета. Поэтому она была спокойна.

   -- Может быть, я не приду ночевать, -- сказал Кислярский, -- тогда ты завтра приходи с передачей. Только, пожалуйста, не приноси вареников. Что мне за удовольствие есть холодные вареники?!

   -- Может быть, возьмешь с собой примус?

   -- Так тебе и разрешат держать в камере примус! Дай мне мою корзинку.

   У Кислярского была специальная допровская корзина. Сделанная по специальному заказу, она была вполне универсальна. В развернутом виде она представляла кровать, в полуразвернутом -- столик, кроме того, она заменяла шкаф -- в ней были полочки, крючки и ящики. Жена положила в универсальную корзину холодный ужин и свежее белье.

   -- Можешь меня не провожать, -- сказал опытный муж, -- если придет Рубенс за деньгами, скажи, что денег нет. До свидания. Рубенс может подождать.

   И Кислярский степенно вышел на улицу, держа за ручку допровскую корзинку.

   -- Куда вы, гражданин Кислярский? -- окликнул Полесов.

   Он стоял у телеграфного столба и криками подбадривал рабочего связи, который, цепляясь железными когтями за дерево, подбирался к изоляторам.

   -- Иду сознаваться, -- ответил Кислярский.

   -- В чем?

   -- В мече и орале.

   Виктор Михайлович лишился языка. А Кислярский, выставив вперед свой яйцевидный животик, опоясанный широким дачным поясом с накладным карманчиком для часов, неторопливо пошел в губпрокуратуру.

   Виктор Михайлович захлопал крыльями и улетел к Дядьеву.

   -- Кислярский -- провокатор! -- закричал брандмейстер. -- Только что пошел доносить. Его еще видно.

   -- Как? И корзинка при нем? -- ужаснулся старгородский губернатор.

   -- При нем.

   Дядьев поцеловал жену, крикнул, что если придет Рубенс, денег ему не давать, и стремглав выбежал на улицу.

   Виктор Михайлович завертелся, застонал, словно курица, снесшая яйцо, и побежал к Владе с Никешей.

   Между тем гражданин Кислярский, медленно прогуливаясь, приближался к губпрокуратуре. По дороге он встретил Рубенса и долго с ним говорил.

   -- А как же деньги? -- спросил Рубенс.

   -- За деньгами придете к жене.

   -- А почему вы с корзинкой? -- подозрительно осведомился Рубенс.

   -- Иду в баню.

   -- Ну, желаю вам легкого пара.

   Потом Кислярский зашел в кондитерскую ССПО, бывшую "Бонбон де Варсови", выкушал стакан кофе и съел слоеный пирожок. Пора было идти каяться. Председатель биржевого комитета вступил в приемную губпрокуратуры. Там было пусто. Кислярский подошел к двери, на которой было написано: "Губернский прокурор", и вежливо постучал.

   -- Можно! -- ответил хорошо знакомый Кислярскому голос прокурора.

   Кислярский вошел и в изумлении остановился. Его яйцевидный животик сразу же опал и сморщился, как финик. То, что он увидел, было полной для него неожиданностью.

   Письменный стол, за которым сидел прокурор, окружали члены могучей организации "Меча и орала". Судя по их жестам и плаксивым голосам, они сознавались во всем.

   -- Вот он, -- воскликнул Дядьев, -- самый главный, октябрист.

   -- Во-первых, -- сказал Кислярский, ставя на пол допровскую корзинку и приближаясь к столу, -- во-первых, я не октябрист. Затем я всегда сочувствовал советской власти, а в-третьих -- главный это не я, а товарищ Чарушников, адрес которого...

   -- Красноармейская! -- закричал Дядьев.

   -- Номер три! -- хором сообщили Владя и Никеша.

   -- Во двор и налево, -- добавил Виктор Михайлович, -- я могу показать.

   Через двадцать минут привезли Чарушникова, который прежде всего заявил, что никого из присутствующих в кабинете никогда в жизни не видел. Вслед за этим, не сделав никакого перерыва, Чарушников донес на Елену Станиславовну, Ипполита Матвеевича и его загадочного спутника.

   Только в камере, переменив белье и растянувшись на допровской корзинке, председатель биржевого комитета почувствовал себя легко и спокойно.

   По делу пустой, как видно, организации "Меча и орала" шло следствие. Единственно важным лицом прокурор считал скрывшегося Воробьянинова, который несомненно имел связи с парижской эмиграцией.

  

   Мадам Грицацуева-Бендер за время кризиса успела запастись пищевыми продуктами и товаром для своей лавчонки, по меньшей мере, на четыре месяца. Успокоившись, она снова загрустила о молодом супруге, томящемся на заседаниях Малого Совнаркома. Визит к гадалке не внес успокоения. Елена Станиславовна, встревоженная исчезновением всего старгородского ареопага, метала карты с возмутительной небрежностью. Карты возвещали то конец мира, то прибавку к жалованью, то свидание с мужем в казенном доме и в присутствии недоброжелателя -- пикового короля. Да и само гадание кончилось как-то странно. Пришли агенты -- пиковые короли -- и увели прорицательницу в казенный дом -- к прокурору.

   Оставшись наедине с попугаем, вдовица в смятении собралась было уходить, как вдруг попугай ударил клювом о клетку и первый раз в жизни заговорил человечьим голосом.

   -- Дожились! -- сказал он сардонически и выдернул из подмышки перышко.

   Мадам Грицацуева-Бендер в страхе кинулась к дверям. Вдогонку ей полилась горячая сбивчивая речь. Древняя птица была так поражена визитом агентов и уводом хозяйки в казенный дом, что начала выкрикивать все знакомые ей слова. Наибольшее место в ее репертуаре занимал Виктор Михайлович Полесов.

   -- При наличии отсутствия, -- раздраженно сказала птица.

   И, перевернувшись на жердочке вниз головой, подмигнула глазом застывшей у двери вдове, как бы говоря: "Ну, как вам это понравится, вдовица?"

   -- Мать моя! -- простонала вдовица.

   -- В каком полку служили? -- спросил попугай голосом Бендера. -- Кр-р-р-р-рах!.. Европа нам поможет.

   После бегства вдовы попугай оправил на себе манишку и сказал те слова, которые у него безуспешно пытались вырвать люди в течение тридцати лет:

   -- Попка дурак.

   Вдова бежала по улице и голосила. А дома ее ждал вертлявый старичок. Это был Варфоломеич, похудевший после смерти бабушки.

   -- По объявлению, -- сказал Варфоломеич, -- два часа жду, барышня.

   Тяжелое копыто предчувствия ударило Грицацуеву в сердце.

   -- Ох! -- запела вдова. -- Истомилась душенька.

   -- От вас, кажется, ушел гражданин Бендер? Вы объявление давали?

   Вдова упала на мешки с мукой.

   -- Какие у вас организмы слабые, -- сладко сказал Варфоломеич, -- я бы хотел спервоначалу насчет вознаграждения уяснить себе...

   -- Ох!.. Все берите! Ничего мне теперь не жалко! -- причитала чувствительная вдова.

   -- Так вот-с. Мне известно пребывание сыночка вашего О. Бендера. Какое же вознаграждение будет?

   -- Все берите! -- повторила вдова.

   -- Двадцать рублей, -- сухо сказал Варфоломеич.

   Вдова поднялась с мешков. Она была замарана мукой. Запорошенные ресницы усиленно моргали.

   -- Сколько? -- переспросила она.

   -- Пятнадцать рублей, -- спустил цену Варфоломеич.

   Он чуял, что и три рубля вырвать у несчастной женщины будет трудно.

   Попирая ногами кули, вдова наступала на старичка, призывала в свидетели небесную силу и с ее помощью добилась твердой цены.

   -- Ну что ж, бог с вами, пусть пять рублей будет. Только деньги попрошу вперед. У меня такое правило.

   Варфоломеич достал из записной книжечки две газетных вырезки и, не выпуская их из рук, стал читать:

   -- Вот, извольте посмотреть, по порядку. Вы писали, значит: "Умоляю... ушел из дому товарищ Бендер... зеленый костюм, желтые ботинки, голубой жилет"... Правильно ведь? Это "Старгородская правда", значит. А вот что пишут про сыночка вашего в столичных газетах. Вот... "Попал под лошадь"... Да вы не убивайтесь, мадамочка, дальше слушайте... "Попал под лошадь"... Да жив, жив! Говорю вам, жив. Нешто б я за покойника деньги брал бы?.. Так вот. "Попал под лошадь. Вчера на площади Свердлова попал под лошадь извозчика No 8974 гражданин О. Бендер. Пострадавший отделался легким испугом"... Так вот, эти документики я вам предоставлю, а вы мне денежки вперед. У меня уж такое правило.

   Вдова с плачем отдала деньги. Муж, ее милый муж в желтых ботинках лежал на далекой московской земле, и огнедышащая извозчичья лошадь била копытом в его голубую гарусную грудь.

   Чуткая душа Варфоломеича удовлетворилась приличным вознаграждением. Он ушел, объяснив вдове, что дополнительные следы ее мужа безусловно найдутся в редакции газеты "Станок", где уж, конечно, все на свете известно.

   После ошеломительного удара, который нанес ему бесславный конец его бабушки, Варфоломеич стал промышлять собачками. Он комбинировал объявления в "Старгородской правде". Прочтя объявление:

Проп. пойнтер нем. коричнев.

масти, грудь, лапы, ошейн. серые.

Утайку преслед. Дост. ул.

Кооперативную 17, 2.

  

   а рядом с ним замаскированное:

  

Прист. сука неизв. породы

темно-желт. Через три дня счит. своей.

Перелеш. пер. 6.

  

   Варфоломеич обходил объявителей и, убедившись, что сука одна и та же, еще до истечения трехдневного срока доносил владельцу о местопребывании пропавшей собаки. Это приносило нерегулярный и неверный доход, но после крушения грандиозных планов могла пригодиться и веревочка.

  

Письмо

отца Федора, писанное им в Ростове, в водогрейне

"Млечный путь", жене своей в уездный город N.

  

   Милая моя Катя!

   Новое огорчение постигло меня, но об этом после. Деньги получил вполне своевременно, за что тебя сердечно благодарю. По приезде в Ростов сейчас же побежал по адресу. "Новоросцемент" -- весьма большое учреждение, никто там инженера Брунса и не знал. Я уже было совсем отчаялся, но меня надоумили. Идите, говорят, в личный стол, пусть в списках посмотрят. Пошел я в личный стол. Попросил. Да, сказали мне, служил у нас такой, ответственную работу исполнял, только, говорят, в прошлом году он от нас ушел. Переманили его в Баку, на службу в Азнефть, по делу техники безопасности.

   Ну, голубушка моя, не так кратко мое путешествие, как мы думали. Ты пишешь, что деньги на исходе. Ничего не поделаешь, Катерина Александровна. Конца ждать недолго. Вооружись терпением и, помолясь Богу, продай мой диагоналевый студенческий мундир. И не такие еще придется нести расходы. Будь готова ко всему.

   Дороговизна в Ростове ужасная. За нумер в гостинице уплатил 2 р. 25 коп. До Баку денег хватит. Оттуда, в случае удачи, телеграфирую.

   Погоды здесь жаркие. Пальто ношу на руке. В номере боюсь оставить -- того и гляди украдут. Народ здесь бедовый.

   Не нравится мне город Ростов. По количеству народонаселения и по своему географическому положению он значительно уступает Харькову. Но ничего, матушка, Бог даст, и в Москву вместе съездим. Посмотришь тогда -- совсем западно-европейский город. А потом заживем в Самаре -- возле своего заводика.

   Не приехал ли назад Воробьянинов? Где-то он теперь рыщет? Столуется ли еще Евстигнеев? Как моя ряса после чистки? Во всех знакомых поддерживай уверенность, будто я нахожусь в Воронеже у одра тетеньки. Гуленьке напиши то же.

   Да! Совсем было позабыл рассказать тебе про страшный случай, происшедший со мной сегодня.

   Любуясь тихим Доном, стоял я у моста и возмечтал о нашем будущем достатке. Тут поднялся ветер и унес в реку картузик брата твоего, булочника. Только я его и видел. Пришлось пойти на новый расход -- купить английский кепи за 2 руб. 30 коп. Брату твоему, булочнику, ничего о случившемся не рассказывай. Убеди его, что я в Воронеже.

   Плохо вот с бельем приходится. Вечером стираю, а если не высыхает, утром надеваю влажное. При теперешней жаре это даже приятно.

   Целую тебя и обнимаю.

Твой вечно муж Федя.

Глава XXX. Курочка и тихоокеанский петушок

   Репортер Персицкий деятельно готовился к двухсотлетнему юбилею великого математика Исаака Ньютона.

   -- Ньютона я беру на себя. Дайте только место, -- заявил он.

   -- Так вы, Персицкий, смотрите, -- предостерегал секретарь, -- обслужите Ньютона по-человечески.

   -- Не беспокойтесь. Все будет в порядке.

   -- Чтоб не случилось, как с Ломоносовым. В "Красном лекаре" была помещена ломоносовская праправнучка-пионерка, а у нас...

   -- Я тут ни при чем. Надо было вам поручать такое ответственное дело рыжему Иванову! Пеняйте сами на себя.

   -- Что же вы принесете?

   -- Как что? Статья из Главнауки, у меня там связи не такие, как у Иванова. Биографию возьмем из Брокгауза. Но портрет будет замечательный. Все кинутся за портретом в тот же Брокгауз, а у меня будет нечто пооригинальнее. В "Международной книге" я высмотрел такую гравюрку!.. Только нужен аванс!.. Ну, иду за Ньютоном!

   -- А снимать Ньютона не будем? -- спросил фотограф, появившийся к концу разговора.

   Персицкий сделал знак предостережения, означавший: спокойствие, смотрите все, что я сейчас сделаю. Весь секретариат насторожился.

   -- Как? Вы до сих пор еще не сняли Ньютона?! -- накинулся Персицкий на фотографа.

   Фотограф на всякий случай стал отбрехиваться.

   -- Попробуйте вы его поймать, -- гордо сказал он.

   -- Хороший фотограф поймал бы! -- закричал Персицкий.

   -- Так что же, надо снимать или не надо?

   -- Конечно, надо! Поспешите! Там, наверное, сидят уже из всех редакций!

   Фотограф взвалил на плечи аппарат и гремящий штатив.

   -- Он сейчас в "Госшвеймашине". Не забудьте -- Ньютон, Исаак, отчества не помню. Снимите к юбилею. И пожалуйста -- не за работой. Все у вас сидят за столом и читают бумажки. На ходу снимайте. Или в кругу семьи.

   -- Когда мне дадут заграничные пластинки, тогда и на ходу буду снимать. Ну, я пошел.

   -- Спешите! Уже шестой час!

   Фотограф ушел снимать великого математика к его двухсотлетнему юбилею, а сотрудники стали заливаться на разные голоса.

   В разгар веселья вошел Степа из "Науки и жизни". За ним плелась тучная гражданка.

   -- Слушайте, Персицкий! -- сказал Степа. -- К вам вот гражданка по делу пришла. Идите сюда, гражданка, этот товарищ вам все объяснит.

   Степа, посмеиваясь, убежал.

   -- Ну? -- спросил Персицкий. -- Что скажете?

   Мадам Грицацуева возвела на репортера томные глаза и молча сунула ему бумажку.

   -- Так, -- сказал Персицкий, -- ... попал под лошадь... отделался легким испугом... В чем же дело?

   -- Адрес, -- просительно молвила вдова, -- нельзя ли адрес узнать?

   -- Чей адрес?

   -- О. Бендера.

   -- Откуда же я знаю?

   -- А вот товарищ говорил, что вы знаете.

   -- Ничего я не знаю. Обратитесь в адресный стол.

   -- А может, вы вспомните, товарищ? В желтых ботинках.

   -- Я сам в желтых ботинках. В Москве еще двести тысяч человек в желтых ботинках ходят. Может быть, вам нужно узнать их адреса? Тогда пожалуйста. Я брошу всякую работу и займусь этим делом. Через полгода вы будете знать все адреса. Я занят, гражданка.

   Но вдова, которая почувствовала к Персицкому большое уважение, шла за ним по коридору и, стуча накрахмаленной нижней юбкой, повторяла свои просьбы.

   "Сволочь Степа, -- подумал Персицкий, -- ну ничего, я на него напущу изобретателя вечного движения, он у меня попрыгает".

   -- Ну что я могу сделать? -- раздраженно спросил Персицкий, останавливаясь перед вдовой. -- Откуда я могу знать адрес гражданина О. Бендера? Что я, лошадь, которая на него наехала? Или извозчик, которого он на моих глазах ударил по спине?..

   Вдова отвечала смутным рокотом, в котором можно было разобрать только "товарищ" и "очень вас".

   Занятия в Доме Народов уже кончились. Канцелярии и коридоры опустели. Где-то только дошлепывала страницу пишущая машинка.

   -- Пардон, мадам, вы видите, что я занят!

   С этими словами Персицкий скрылся в уборной. Погуляв там десять минут, он весело вышел. Грицацуева терпеливо трясла юбками на углу двух коридоров. При приближении Персицкого она снова заговорила.

   Репортер осатанел.

   -- Вот что, тетка, -- сказал он, -- так и быть, я вам скажу, где ваш О. Бендер. Идите прямо по коридору, потом поверните направо и идите опять прямо. Там будет дверь. Спросите Черепенникова. Он должен знать.

   И Персицкий так быстро исчез, что дополнительных сведений крахмальная вдовушка получить не успела.

   Расправив юбки, мадам Грицацуева пошла по коридору.

   Коридоры Дома Народов были так длинны и узки, что идущие по ним невольно ускоряли ход. По любому прохожему можно было узнать, сколько он прошел. Если он шел чуть убыстренным шагом, -- это значило, что поход его только начат. Прошедшие два или три коридора развивали среднюю рысь. А иногда можно было увидеть человека, бегущего во весь дух, -- он находился в стадии пятого коридора. Гражданин же, отмахавший восемь коридоров, легко мог соперничать в быстроте с птицей, беговой лошадью и чемпионом мира, бегуном Нурми.

   Повернув направо, мадам Грицацуева побежала. Трещал паркет.

   Навстречу ей быстро шел брюнет в голубом жилете и малиновых башмаках. По лицу Остапа было видно, что посещение Дома Народов в столь поздний час вызвано чрезвычайными делами концессии. Очевидно, в планы технического руководителя не входила встреча с любимой. При виде вдовушки Бендер повернулся и, не оглядываясь, пошел вдоль стены назад.

   -- Товарищ Бендер! -- закричала вдова в восторге. -- Куда же вы?!

   Великий комбинатор усилил ход. Наддала и вдова.

   -- Подождите, что я скажу, -- просила она.

   Но слова ее не долетали до слуха Остапа. В его ушах уже пел и свистел ветер. Он мчался четвертым коридором, проскакивал пролеты внутренних железных лестниц. Своей любимой он оставил только эхо, которое долго повторяло ей лестничные шумы.

   "Ну, спасибо, -- бурчал Остап, сидя на пятом этаже, -- нашла время для рандеву. Кто прислал сюда эту знойную дамочку? Пора уже ликвидировать московское отделение концессии, а то еще, чего доброго, ко мне приедет гусар-одиночка с мотором".

   В это время мадам Грицацуева, отделенная от Остапа тремя этажами, тысячью дверей и дюжиной коридоров, вытерла подолом нижней юбки разгоряченное лицо и начала поиски. Сперва она хотела поскорее найти мужа и объясниться с ним. В коридорах зажглись несветлые лампы. Все лампы, все коридоры и все двери были одинаковы. Вдове стало страшно. Ей захотелось уйти. Подчиняясь коридорной прогрессии, она неслась со все усиливающейся быстротой. Через полчаса ей невозможно было остановиться. Двери президиумов, секретариатов, месткомов, орготделов и редакций пролетали по обе стороны ее громоздкого тела. На ходу железными своими юбками она опрокидывала урны для окурков. С кастрюльным шумом урны катились по ее следам. В углах коридоров образовывались вихри и водовороты. Хлопали растворившиеся форточки. Указующие персты, намалеванные трафаретом на стенах, втыкались в бедную путницу.

   Наконец Грицацуева попала на площадку внутренней лестницы. Там было темно, но вдова преодолела страх, сбежала вниз и дернула стеклянную дверь. Дверь была заперта. Вдова бросилась назад. Но дверь, через которую она только что прошла, была тоже закрыта чьей-то заботливой рукой.

  

* * *

  

   В Москве любят запирать двери.

   Тысячи парадных подъездов заколочены изнутри досками, и сотни тысяч граждан пробираются в свои квартиры с черного хода. Давно прошел восемнадцатый год, давно уже стало смутным понятие -- "налет на квартиру", сгинула подомовая охрана, организованная жильцами в целях безопасности, разрешается проблема уличного движения, строятся огромные электростанции, делаются величайшие научные открытия, но нет человека, который посвятил бы свою жизнь разрешению проблемы закрытых дверей.

   Кто тот человек, который разрешит загадку кинематографов, театров и цирков?

   Три тысячи человек должны за десять минут войти в цирк через одни-единственные, открытые только в одной своей половине двери. Остальные десять дверей, специально приспособленных для пропуска больших толп народа, -- закрыты. Кто знает, почему они закрыты! Возможно, что лет двадцать тому назад из цирковой конюшни украли ученого ослика, и с тех пор дирекция в страхе замуровывает удобные входы и выходы. А может быть, когда-то сквозняком прохватило знаменитого короля воздуха, и закрытые двери есть только отголосок учиненного королем скандала...

   В театрах и кино публику выпускают небольшими партиями, якобы во избежание затора. Избежать заторов очень легко -- стоит только открыть имеющиеся в изобилии выходы. Но вместо того администрация действует, применяя силу. Капельдинеры, сцепившись руками, образуют живой барьер и таким образом держат публику в осаде не меньше получаса. А двери, заветные двери, закрытые еще при Павле Первом, закрыты и поныне.

   Пятнадцать тысяч любителей футбола, возбужденные молодецкой игрой сборной Москвы, принуждены продираться к трамваю сквозь щель, такую узкую, что один легко вооруженный воин мог бы задержать здесь сорок тысяч варваров, подкрепленных двумя осадными башнями.

   Спортивный стадион не имеет крыши, но ворот есть несколько. Все они закрыты. Открыта только калиточка. Выйти можно, только проломив ворота. После каждого большого состязания их ломают. Но в заботах об исполнении святой традиции их каждый раз аккуратно восстанавливают и плотно запирают.

   Если уже нет никакой возможности привесить дверь (это бывает тогда, когда ее не к чему привесить), пускаются в ход скрытые двери всех видов:

   1. Барьеры.

   2. Рогатки.

   3. Перевернутые скамейки.

   4. Заградительные надписи.

   5. Веревки.

   Барьеры в большом ходу в учреждениях.

   Ими преграждается доступ к нужному сотруднику. Посетитель, как тигр, ходит вдоль барьера, стараясь знаками обратить на себя внимание. Это удается не всегда. А может быть, посетитель принес полезное изобретение. А может быть, и просто хочет уплатить подоходный налог. Но барьер помешал -- осталось неизвестным изобретение, и налог остался неуплаченным.

   Рогатка применяется на улице.

   Ставят ее весною на шумной улице, якобы для ограждения производящегося ремонта тротуара. И мгновенно шумная улица делается пустынной. Прохожие просачиваются в нужные им места по другим улицам. Им ежедневно приходится делать лишний километр, но легкокрылая надежда их не покидает. Лето проходит. Вянет лист. А рогатка все стоит. Ремонт не сделан. И улица пустынна.

   Перевернутыми садовыми скамейками преграждают входы в московские скверы, которые по возмутительной небрежности строителей не снабжены крепкими воротами.

   О заградительных надписях можно было бы написать целую книгу, но это в планы авторов сейчас не входит.

   Надписи эти бывают двух родов: прямые и косвенные.

   К прямым можно отнести: "Вход воспрещается", "Посторонним лицам вход воспрещается" и "Хода нет". Такие надписи иной раз вывешиваются на дверях учреждений, особенно усиленно посещаемых публикой.

   Косвенные надписи наиболее губительны. Они не запрещают вход, но редкий смельчак рискнет все-таки воспользоваться правом входа. Вот они, эти позорные надписи: "Без доклада не входить", "Приема нет", "Своим посещением ты мешаешь занятому человеку" и "Береги чужое время".

   Там, где нельзя поставить барьера или рогатки, перевернуть скамейку или вывесить заградительную надпись, -- там протягиваются веревки. Протягиваются они по вдохновению, в самых неожиданных местах. Если они протянуты на высоте человеческой груди, дело ограничивается легким испугом и несколько нервным смехом. Протянутая же на высоте лодыжки, веревка может искалечить человека.

   К черту двери! К черту очереди у театральных подъездов! Разрешите войти без доклада! Разрешите выйти с футбольного поля с целым позвоночником! Умоляем снять рогатку, поставленную нерадивым управдомом у своей развороченной панели! Вон перевернутые скамейки! Поставьте их на место! В сквере приятно сидеть именно ночью. Воздух чист, и в голову лезут умные мысли!

  

   Не об этом думала мадам Грицацуева, сидя на лестнице у запертой стеклянной двери в самой середине Дома Народов. Она думала о своей вдовьей судьбе, изредка вздремывала и ждала утра. Из освещенного коридора, через стеклянную дверь, на вдову лился желтый свет электрических плафонов. Пепельный утренний свет проникал сквозь окна лестничной клетки.

   Был тихий час, когда утро еще молодо и чисто. В этот час Грицацуева услышала шаги в коридоре. Вдова живо поднялась и прилипла к стеклу. В конце коридора сверкнул голубой жилет. Малиновые башмаки были запорошены штукатуркой. Ветреный сын турецко-подданного, стряхивая с пиджака пылинку, приближался к стеклянной двери.

   -- Суслик! -- позвала вдова. -- Су-у-услик!

   Она дышала на стекло с невыразимой нежностью. Стекло затуманилось, пошло радужными пятнами. В тумане и радугах сияли голубые и малиновые призраки.

   Остап не услышал кукования вдовы. Он почесывал спину и озабоченно крутил головой. Еще секунда, и он пропал бы за поворотом.

   Со стоном "товарищ Бендер" бедная супруга забарабанила по стеклу. Великий комбинатор обернулся.

   -- А, -- сказал он, видя, что отделен от вдовы закрытой дверью, -- вы тоже здесь?

   -- Здесь, здесь, -- твердила вдова радостно.

   -- Обними же меня, моя радость, мы так долго не виделись, -- пригласил технический директор.

   Вдова засуетилась. Она подскакивала за дверью, как чижик в клетке. Притихшие за ночь юбки снова загремели. Остап раскрыл объятия.

   -- Что же ты не идешь, моя гвинейская курочка. Твой тихоокеанский петушок так устал на заседании Малого Совнаркома.

   Вдова была лишена фантазии.

   -- Суслик, -- сказала она в пятый раз. -- Откройте мне дверь, товарищ Бендер.

   -- Тише, девушка! Женщину украшает скромность. К чему эти прыжки?

   Вдова мучилась.

   -- Ну, чего вы терзаетесь? -- спрашивал Остап. -- Что вам мешает жить?

   -- Сам уехал, а сам спрашивает!

   И вдова заплакала.

   -- Утрите ваши глазки, гражданка. Каждая ваша слезинка -- это молекула в космосе.

   -- А я ждала, ждала, торговлю закрыла. За вами поехала, товарищ Бендер...

   -- Ну, и как вам теперь живется на лестнице? Не дует?

   Вдова стала медленно закипать, как большой монастырский самовар.

   -- Изменщик! -- выговорила она, вздрогнув.

   У Остапа было еще немного свободного времени. Он защелкал пальцами и, ритмично покачиваясь, тихо пропел:

   -- Частица черта в нас заключена подчас! И сила женских чар родит в груди пожар!..

   -- Чтоб тебе лопнуть! -- пожелала вдова по окончании танца. -- Браслет украл, мужнин подарок. А стуло зачем забрал?!

   -- Вы, кажется, переходите на личности? -- заметил Остап холодно.

   -- Украл, украл! -- твердила вдова.

   -- Вот что, девушка, зарубите на своем носике, что Остап Бендер никогда ничего не крал.

   -- А ситечко кто взял?

   -- Ах, ситечко! Из вашего неликвидного фонда? И это вы считаете кражей? В таком случае наши взгляды на жизнь диаметрально противоположны.

   -- Унес, -- куковала вдова.

   -- Значит, если молодой, здоровый человек позаимствовал у провинциальной бабушки ненужную ей, по слабости здоровья, кухонную принадлежность, то, значит, он вор? Так вас прикажете понимать?

   -- Вор, вор.

   -- В таком случае нам придется расстаться. Я согласен на развод.

   Вдова кинулась на дверь. Стекла задрожали. Остап понял, что пора уходить.

   -- Обниматься некогда, -- сказал он, -- прощай, любимая! Мы разошлись, как в море корабли.

   -- Каррраул! -- завопила вдова.

   Но Остап уже был в конце коридора. Он встал на подоконник, тяжело спрыгнул на влажную после ночного дождя землю и скрылся в блистающих физкультурных садах.

   На крики вдовы набрел проснувшийся сторож. Он выпустил узницу, пригрозив штрафом.

Глава XXXI. Автор Гаврилиады

   Когда мадам Грицацуева покидала негостеприимный стан канцелярий, к Дому Народов уже стекались служащие самых скромных рангов: курьеры, входящие и исходящие барышни, сменные телефонистки, юные помощники счетоводов и бронеподростки.

   Среди них двигался Никифор Ляпис, молодой человек с бараньей прической и неустрашимым взглядом. Невежды, упрямцы и первичные посетители входили в Дом Народов с главного подъезда. Никифор Ляпис проник в здание через амбулаторию. В Доме Народов он был своим человеком и знал кратчайшие пути к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов.

   Прежде всего Никифор Ляпис пошел в буфет. Никелированная касса сыграла матчиш и выбросила три чека. Никифор съел варенец, вскрыв запечатанный бумагой стакан, кремовое пирожное, похожее на клумбочку. Все это он запил чаем. Потом Ляпис неторопливо стал обходить свои владения.

   Первый визит он сделал в редакцию ежемесячного охотничьего журнала "Герасим и Муму". Товарища Наперникова еще не было, и Никифор Ляпис двинулся в "Гигроскопический вестник", еженедельный рупор, посредством которого работники фармации общались с внешним миром.

   -- Доброе утро, -- сказал Никифор. -- Написал замечательные стихи.

   -- О чем? -- спросил начальник литстранички. -- На какую тему? Ведь вы же знаете, Трубецкой, что у нас журнал...

   Начальник для более тонкого определения сущности "Гигроскопического вестника" пошевелил пальцами.

   Трубецкой-Ляпис посмотрел на свои брюки из белой рогожки, отклонил корпус назад и певуче сказал:

   -- "Баллада о гангрене".

   -- Это интересно, -- заметила гигроскопическая персона, -- давно пора в популярной форме проводить идеи профилактики.

   Ляпис немедленно задекламировал:

  

   Страдал Гаврила от гангрены,

   Гаврила от гангрены слег...

  

   Дальше тем же молодецким четырехстопным ямбом рассказывалось о Гавриле, который по темноте своей не пошел вовремя в аптеку и погиб из-за того, что не смазал ранку йодом.

   -- Вы делаете успехи, Трубецкой, -- одобрил редактор, -- но хотелось бы еще больше... Вы понимаете?

   Он задвигал пальцами, но страшную балладу взял, обещав уплатить во вторник.

   В журнале "Будни морзиста" Ляписа встретили гостеприимно.

   -- Хорошо, что вы пришли, Трубецкой. Нам как раз нужны стихи. Только быт, быт, быт. Никакой лирики. Слышите, Трубецкой? Что-нибудь из жизни потельработников и вместе с тем, вы понимаете?..

   -- Вчера я именно задумался над бытом потельработников. И у меня вылилась такая поэма. Называется "Последнее письмо". Вот...

  

   Служил Гаврила почтальоном,

   Гаврила письма разносил...

  

   История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сраженный пулей фашиста, все же доставляет письмо по адресу.

   -- Где же происходило дело? -- спросили Ляписа.

   Вопрос был законный. В СССР нет фашистов, а за границей нет Гаврил, членов союза работников связи.

   -- В чем дело? -- сказал Ляпис. -- Дело происходит, конечно, у нас, а фашист переодетый.

   -- Знаете, Трубецкой, напишите лучше нам о радиостанции.

   -- А почему вы не хотите почтальона?

   -- Пусть полежит. Мы его берем условно.

   Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в "Герасим и Муму". Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева в пенсне, болотных сапогах и двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа -- стихотворец из пригорода.

   Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием -- "Молитва браконьера".

  

   Гаврила ждал в засаде зайца,

   Гаврила зайца подстрелил.

  

   -- Очень хорошо! -- сказал добрый Наперников. -- Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха. Только нужно кое-что исправить. Первое -- выкиньте с корнем "молитву".

   -- И зайца, -- сказал конкурент.

   -- Почему же зайца? -- удивился Наперников.

   -- Потому что не сезон.

   -- Слышите, Трубецкой, измените и зайца.

   Поэма в преображенном виде носила название "Урок браконьеру", а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов тоже не стреляют летом. В окончательной форме стихи читались: "Гаврила ждал в засаде птицу, Гаврила птицу подстрелил..." и так далее.

   После завтрака в столовой Ляпис снова принялся за работу. Белые его брюки мелькали в темноте коридоров. Он входил в редакции и продавал многоликого Гаврилу.

   В "Кооперативную флейту" Гаврила был сдан под названием "Эолова флейта".

  

   Служил Гаврила за прилавком,

   Гаврила флейтой торговал...

  

   Простаки из толстого журнала "Лес, как он есть" купили у Ляписа небольшую поэму "На опушке". Начиналась она так:

  

   Гаврила шел кудрявым лесом,

   Бамбук Гаврила порубал.

  

   Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции "Работника булки". Поэма носила длинное и грустное название -- "О хлебе, качестве продукции и о любимой". Поэма посвящалась загадочной Хине Члек. Начало было по-прежнему эпическим:

  

   Служил Гаврила хлебопеком,

   Гаврила булку испекал...

  

   Посвящение, после деликатной борьбы, выкинули.

   Самое печальное было то, что Ляпису денег нигде не дали. Одни обещали дать во вторник, другие в четверг или пятницу, третьи через две недели. Пришлось идти занимать деньги в стан врагов -- туда, где Ляписа никогда не печатали.

   Ляпис спустился с пятого этажа на второй и вошел в секретариат "Станка". На его несчастье, он сразу же столкнулся с работягой Персицким.

   -- А! -- воскликнул Персицкий. -- Ляпсус!

   -- Слушайте, -- сказал Никифор Ляпис, понижая голос, -- дайте три рубля. Мне "Герасим и Муму" должен кучу денег.

   -- Полтинник я вам дам. Подождите. Я сейчас приду.

   И Персицкий вернулся, приведя с собой десяток сотрудников "Станка".

   Завязался общий разговор.

   -- Ну, как торговля? -- спрашивал Персицкий.

   -- Написал замечательные стихи!

   -- Про Гаврилу? Что-нибудь крестьянское? Пахал Гаврила спозаранку, Гаврила плуг свой обожал?

   -- Что Гаврила? Ведь это же халтура! -- защищался Ляпис. -- Я написал о Кавказе.

   -- А вы были на Кавказе?

   -- Через две недели поеду.

   -- А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы!

   -- Очень меня это пугает! Они же на Кавказе неядовитые!

   После этого ответа все насторожились.

   -- Скажите, Ляпсус, -- спросил Персицкий, -- какие, по-вашему, шакалы?

   -- Да знаю я, отстаньте!

   -- Ну, скажите, если знаете!

   -- Ну, такие... В форме змеи.

   -- Да, да, вы правы, как всегда. По-вашему, ведь седло дикой козы подается к столу вместе со стременами.

   -- Никогда я этого не говорил! -- закричал Трубецкой.

   -- Вы не говорили. Вы писали. Мне Наперников говорил, что вы пытались ему всучить такие стишата в "Герасим и Муму", якобы из быта охотников. Скажите по совести, Ляпсус, почему вы пишете о том, чего вы в жизни не видели и о чем не имеете ни малейшего представления? Почему у вас в стихотворении "Кантон" пеньюар -- это бальное платье? Почему?!

   -- Вы -- мещанин, -- сказал Ляпис хвастливо.

   -- Почему в стихотворении "Скачки на приз Буденного" жокей у вас затягивает на лошади супонь и после этого садится на облучок? Вы видели когда-нибудь супонь?

   -- Видел.

   -- Ну, скажите, какая она?

   -- Оставьте меня в покое. Вы псих.

   -- А облучок видели? На скачках были?

   -- Не обязательно всюду быть, -- кричал Ляпис, -- Пушкин писал турецкие стихи и никогда не был в Турции.

   -- О, да, Эрзерум ведь находится в Тульской губернии.

   Ляпис не понял сарказма. Он горячо продолжал:

   -- Пушкин писал по материалам. Он прочел историю пугачевского бунта, а потом написал. А мне про скачки все рассказал Энтих.

   После этой виртуозной защиты Персицкий потащил упирающегося Ляписа в соседнюю комнату. Зрители последовали за ними. Там на стене висела большая газетная вырезка, обведенная траурной каймой.

   -- Вы писали этот очерк в "Капитанском мостике"?

   -- Я писал.

   -- Это, кажется, ваш первый опыт в прозе? Поздравляю вас! "Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом"... Ну, и удружили же вы "Капитанскому мостику". Мостик теперь долго вас не забудет, Ляпис!

   -- В чем дело?

   -- Дело в том, что... Вы знаете, что такое домкрат?

   -- Ну, конечно, знаю, оставьте меня в покое...

   -- Как вы себе представляете домкрат? Опишите своими словами.

   -- Такой... Падает, одним словом.

   -- Домкрат падает. Заметьте все. Домкрат стремительно падает. Подождите, Ляпсус, я вам сейчас принесу полтинник. Не пускайте его.

   Но и на этот раз полтинник выдан не был. Персицкий притащил из справочного бюро двадцать первый том Брокгауза от Домиции до Евреинова. Между Домицием, крепостью в великом герцогстве Мекленбург-Шверинском, и Доммелем, рекой в Бельгии и Нидерландах, было найдено искомое слово.

   -- Слушайте! "Домкрат (нем. Daumkraft) -- одна из машин для поднятия значительных тяжестей. Обыкновенный простой Д., употребляемый для поднятия экипажей и т. п., состоит из подвижной зубчатой полосы, которую захватывает шестерня, вращаемая с помощью рукоятки". И так далее и далее. "Джон Диксон в 1879 г. установил на место обелиск, известный под названием "Иглы Клеопатры", при помощи четырех рабочих, действовавших четырьмя гидравлическими Д.". И этот прибор, по-вашему, обладает способностью стремительно падать? Значит, усидчивые Брокгауз с Ефроном обманывали человечество в течение пятидесяти лет? Почему вы халтурите, вместо того чтобы учиться? Ответьте!

   -- Мне нужны деньги.

   -- Но у вас же их никогда нет. Вы ведь вечно рыщете за полтинником.

   -- Я купил много мебели и вышел из бюджета.

   -- И много вы купили мебели? Вам за вашу халтуру платят столько, сколько она стоит, -- грош.

   -- Хороший грош! Я такой стул купил на аукционе...

   -- В форме змеи?

   -- Нет. Из дворца. Но меня постигло несчастье. Вчера я вернулся ночью домой...

   -- От Хины Члек? -- закричали присутствующие в один голос.

   -- Хина!.. С Хиной я сколько времени уже не живу. Возвращался я с диспута Маяковского. Прихожу. Окно открыто. Ни Хунтова, ни Ибрагима дома нет. И я сразу почувствовал, что что-то случилось.

   -- Уй-юй-юй! -- сказал Персицкий, закрывая лицо руками. -- Я чувствую, товарищи, что у Ляпсуса украли его лучший "шедевр" -- Гаврила дворником служил, Гаврила в дворники нанялся.

   -- Дайте мне договорить. Удивительное хулиганство! Ко мне в комнату залезли какие-то негодяи и распороли всю обшивку стула. Может быть, кто-нибудь займет пятерку на ремонт?

   -- Для ремонта сочините нового Гаврилу. Я вам даже начало могу сказать. Подождите, подождите... Сейчас... Вот! Гаврила стул купил на рынке, был у Гаврилы стул плохой. Скорее запишите. Это можно с прибылью продать в "Голос комода"... Эх, Трубецкой, Трубецкой!.. Да, кстати, Ляпсус, почему вы Трубецкой? Никифор Трубецкой? Почему вам не взять псевдоним еще получше? Например, Долгорукий! Никифор Долгорукий! Или Никифор Валуа? Или еще лучше -- гражданин Никифор Сумароков-Эльстон? Если у вас случится хорошая кормушка, сразу три стишка в "Гермуму", то выход из положения у вас блестящий. Один бред подписывается Сумароковым, другая макулатура -- Эльстоном, а третья -- Юсуповым... Эх вы, халтурщик!.. Держите его, товарищи! Я расскажу ему замечательную историю. Вы, Ляпсус, слушайте! При вашей профессии это полезно.

   По коридору разгуливали сотрудники, поедая большие, как лапти, бутерброды. Был перерыв для завтрака. Бронеподростки гуляли парочками. Из комнаты в комнату бегал Авдотьев, собирая друзей автомобиля на экстренное совещание. Но почти все друзья автомобиля сидели в секретариате и слушали Персицкого, который рассказывал историю, услышанную им в обществе художников.

   Вот эта история.

Рассказ о несчастной любви

  

   В Ленинграде, на Васильевском острове, на Второй линии, жила бедная девушка с большими голубыми глазами. Звали ее Клотильдой.

   Девушка любила читать Шиллера в подлиннике, мечтать, сидя на парапете невской набережной, и есть за обедом непрожаренный бифштекс.

   Но девушка была бедна. Шиллера было очень много, а мяса совсем не было. Поэтому, а еще и потому, что ночи были белые, Клотильда влюбилась. Человек, поразивший ее своей красотой, был скульптором. Мастерская его помещалась у Новой Голландии.

   Сидя на подоконнике, молодые люди смотрели в черный канал и целовались. В канале плавали звезды, а может быть, и гондолы. Так, по крайней мере, казалось Клотильде.

   -- Посмотри, Вася, -- говорила девушка, -- это Венеция! Зеленая заря светит позади черно-мраморного замка.

   Вася не снимал своей руки с плеча девушки. Зеленое небо розовело, потом желтело, а влюбленные все не покидали подоконника.

   -- Скажи, Вася, -- говорила Клотильда, -- искусство вечно?

   -- Вечно, -- отвечал Вася, -- человек умирает, меняется климат, появляются новые планеты, гибнут династии, но искусство неколебимо. Оно вечно.

   -- Да, -- говорила девушка, -- Микель-Анджело...

   -- Да, -- повторял Вася, вдыхая запах ее волос, -- Пракситель!..

   -- Канова!..

   -- Бенвенуто Челлини!..

   И опять кочевали по небу звезды, тонули в воде канала и туберкулезно светили к утру.

   Влюбленные не покидали подоконника. Мяса было совсем мало. Но сердца их были согреты именами гениев.

   Днем скульптор работал. Он ваял бюсты. Но великой тайной были покрыты его труды. В часы работы Клотильда не входила в мастерскую. Напрасно она умоляла:

   -- Вася, дай посмотреть мне, как ты творишь!

   Но он был непреклонен. Показывая на бюст, покрытый мокрым холстом, он говорил ей:

   -- Еще не время, Клотильда, еще не время. Счастье, слава и деньги ожидают нас в передней. Пусть подождут.

   Плыли звезды...

   Однажды счастливой девушке подарили контрамарку в кино. Шла картина под названием "Когда сердце должно замолчать". В первом ряду, перед самым экраном, сидела Клотильда. Воспитанная на Шиллере и любительской колбасе, девушка была необычайно взволнована всем виденным.

   "Скульптор Ганс ваял бюсты. Слава шла к нему большими шагами. Жена его была прекрасна. Но они поссорились. В гневе прекрасная женщина разбила молотком бюст -- великое творение скульптора Ганса, над которым он трудился три года. Слава и богатство погибли под ударом молотка. Горе Ганса было безысходным. Он повесился, но раскаявшаяся жена вовремя вынула его из петли. Затем она быстро сбросила свои одежды.

   -- Лепи меня! -- воскликнула она. -- Нет на свете тела, прекраснее моего.

   -- О! -- возразил Ганс. -- Как я был слеп!

   И он, охваченный вдохновением, изваял статую жены. И это была такая статуя, что мир задрожал от радости. Ганс и его прекрасная жена прославились и были счастливы до гроба".

   Клотильда шла в Васину мастерскую. Все смешалось в ее душе. Шиллер и Ганс, звезды и мрамор, бархат и лохмотья...

   -- Вася! -- окликнула она.

   Он был в мастерской. Он лепил свой дивный бюст -- человека с длинными усами и в толстовке. Лепил он его с фотографической карточки.

   -- И вся-то наша жизнь есть борьба! -- напевая, скульптор придавал скульптуре последний лоск.

   И в эту же секунду бюст с грохотом разлетелся на куски от страшного удара молотком. Клотильда сделала свое дело. Протягивая Васе руку, запачканную в гипсе, она гордо сказала:

   -- Почистите мне ногти!

   И она удалилась. До слуха ее донеслись странные звуки. Она поняла, в чем дело: великий скульптор плакал над разбитым творением.

   Наутро Клотильда пришла, чтобы продолжить свое дело: вынуть потрясенного Васю из петли, сбросить перед ним свои одежды и сказать:

   -- Лепи меня! Нет на свете тела, прекраснее моего!

   Она вошла и увидела.

   Вася в петле не висел. Он сидел на высокой табуреточке спиною к вошедшей Клотильде и что-то делал.

   Но девушка не смутилась. Она сбросила все одежды, покрылась от холода гусиной кожей и вскричала, лязгая зубами:

   -- Лепи меня, Вася, нет на свете тела, прекраснее моего!

   Вася обернулся. Слова песенки застыли на его устах.

   И тут Клотильда увидела, что он делал.

   Он лепил дивный бюст -- человека с длинными усами и в толстовке. Фотографическая карточка стояла на столике. Вася придавал скульптуре последний лоск.

   -- Что ты делаешь? -- спросила Клотильда.

   -- Я леплю бюст заведующего кооплавкой No 28.

   -- Но ведь я же вчера его разбила! -- пролепетала Клотильда. -- Почему ты не повесился? Ведь ты же говорил, что искусство вечно. Я уничтожила твое вечное искусство. Почему же ты жив, человек?

   -- Вечное-то оно -- вечное, -- ответил Вася, -- но заказ-то нужно сдать. Ты как думаешь?

   Вася был нормальным халтурщиком-середнячком.

   А Клотильда слишком много читала Шиллера.

  

   -- Так вот, Ляпсус, не пугайте Хиночку Члек своим мастерством. Она нежная женщина. Она верит в ваш талант. Больше, кажется, в это никто не верит. Но если вы еще месяц будете бегать по "Гигроскопическим вестникам", то и Хина Члек отвернется от вас. Кстати, полтинника я вам не дам. Уходите, Ляпсус!..

Глава XXXII. Могучая кучка или золотоискатели

   Как и следовало ожидать, рассказ о Клотильде не вызвал в бараньей душе Ляписа никаких эмоций.

   С криками: "Жертва громил", "Налетчики скрылись" и "Тайна редакторского кабинета" -- в комнату вбежал Степа.

   -- Персицкий, -- сказал он, -- иди скорее на место происшествия и пиши в "Что случилось за день". Сенсационный случай на пять строчек петита!..

   Оказалось, что пришедший в свою комнату редактор нашел огромную ручку с пером No 86 лежащей на полу. Перо воткнулось в ножку дивана. А новый, купленный на аукционе, редакторский стул имел такой вид, будто бы его клевали вороны. Вся обшивка была прорвана, набивка выброшена на пол, и пружины высовывались, как готовящиеся к укусу змеи.

   -- Мелкая кража, -- сказал Персицкий, -- если подберутся еще три кражи -- дадим заметку в три строки.

   -- В том-то и дело, что не кража. Ничего не украли. Даже на столе три рубля лежали, и тех не тронули. Только стул исковеркали.

   -- Совсем как у Ляпсуса, -- заметил Персицкий, -- похоже на то, что Ляпсус не врал.

   -- Вот видите, -- гордо сказал Ляпсус, -- дайте полтинник.

   Принесли вечернюю газету. Персицкий стал ее проглядывать.

   Обычный читатель газету читает. Журналист сначала рассматривает ее, как картину. Его интересует композиция.

   -- Я бы все-таки так не верстал, -- сказал Персицкий, -- наш читатель не подготовлен к американской верстке... Карикатура, конечно, на Чемберлена... Очерк о Сухаревой башне... Ляпсус, писанули бы и вы что-нибудь о Сухаревском рынке -- свежая тема -- всего только сорок очерков за год печатается... Дальше...

   Персицкий с легким презрением начал читать отдел происшествий, делавшийся, по его пристрастному мнению, бездарно.

   -- Столетний материал!.. Этот растратчик у нас уже был... Неудавшаяся кража в театре Колумба! Э-э-э, товарищи, это что-то новое... Слушайте!

   И Персицкий прочел вслух:

  

   Неудавшаяся кража в театре Колумба

   Двумя неизвестными злоумышленниками, проникшими в реквизитную театра Колумба, были унесены четыре старинных стула. Во дворе злоумышленники были замечены ночным сторожем и, преследуемые им, скрылись, бросив стулья. Любопытно отметить, что стулья были специально приобретены для новой постановки гоголевской "Женитьбы".

  

   -- Нет, тут что-то есть. Это какая-то секта похитителей стульев.

   -- Маньяки!

   -- Ну, не так просто. Действуют они довольно здраво. Побывали у Ляпсуса, у нас, в театре.

   -- Да!.. Охотники за табуретками!..

   -- Что-то они ищут, товарищи.

   Тут Никифор Ляпис внезапно переменился в лице. Он неслышно вышел из комнаты и побежал по коридору. Через пять минут раскачивающийся трамвай уносил его к Покровским воротам.

   Ляпис обитал в доме No 9 по Казарменному переулку совместно с двумя молодыми людьми, носившими мягкие шляпы. Ляпис носил капитанскую фуражку с гербом Нептуна -- властителя вод. Комната Ляписа была проходной. Рядом жила большая семья татар.

   Когда Ляпис вошел в свою ободранную комнату, Хунтов сидел на подоконнике и перелистывал театральный справочник.

   Это был человек, созвучный эпохе. Он делал все то, что требовала эпоха.

   Эпоха требовала стихи, и Хунтов писал их во множестве.

   Менялись вкусы. Менялись требования. Эпоха и современники нуждались в героическом романе на темы Гражданской войны. И Хунтов писал героические романы.

   Потом требовались бытовые повести. Созвучный эпохе Хунтов принимался за повести.

   Эпоха требовала многого, но у Хунтова почему-то не брала ничего.

   Теперь эпоха требовала пьесу. Поэтому Хунтов сидел на подоконнике и перелистывал театральный справочник. От человека, собирающегося писать пьесу, можно ждать, что он начнет изучать нравы того социального слоя людей, которых он собирается вывести на сцену. Можно ждать, что автор предполагаемой к написанию пьесы примется обдумывать сюжет, мысленно очерчивать характеры действующих лиц, придумывать сценические квипрокво. Но Хунтов начал с другого конца -- с арифметических выкладок. Он, руководствуясь планом зрительного зала, высчитывал средний валовой сбор со спектакля в каждом театре. Его полное приятное лицо морщилось от напряжения, брови подымались и опадали.

   Хунтов быстро прочеркивал в записной книжке колонки цифр -- он умножал число мест на среднюю стоимость билета, причем производил вычисления по два раза: один раз, учитывая повышенные цены, а другой раз -- обыкновенные.

   В голове московских зрелищных предприятий по количеству мест и расценкам на них шел Большой Академический театр. Хунтов расстался с ним с великим сожалением. Для того чтобы попасть в Большой театр, нужно было бы написать оперу или балет. Но эпоха в данный отрезок времени требовала драму. И Хунтов выбрал самый выгодный театр -- Московский Художественный Академический. Качалов, думалось ему, Москвин, под руководством Станиславского сбор сделают. Хунтов подсчитал авторские проценты. По его расчетам, пьеса должна была пройти в сезоне не меньше ста раз. Шли же "Дни Турбиных", думалось ему. Гонорару набегало много. Еще никогда судьба не сулила Хунтову таких барышей.

   Оставалось написать пьесу. Но это беспокоило Хунтова меньше всего. Зритель дурак, думалось ему.

   -- Мировой сюжет! -- возгласил Ляпис, подходя к человеку, непрерывно звучащему в унисон с эпохой.

   Хунтову сюжет был нужен, и он живо спросил:

   -- Какой сюжет?

   -- Классный, -- ответил Ляпис.

   Эпохальный мужчина приготовился уже записать слова Ляписа, но подозрительный по природе своей автор многоликого Гаврилы замолчал.

   -- Ну! Говори же!

   -- Ты украдешь!

   -- Я у тебя часто крал сюжеты?

   -- А повесть о комсомольце, который выиграл сто тысяч рублей?

   -- Да, но ее же не взяли.

   -- Что у тебя вообще брали! Я могу написать замечательную поэму.

   -- Ну, не валяй дурака! Расскажи!

   -- А ты не украдешь?

   -- Честное слово.

   -- Сюжет классный. Понимаешь, такая история. Советский изобретатель изобрел луч смерти и запрятал чертежи в стул. И умер. Жена ничего не знала и распродала стулья. А фашисты узнали и стали разыскивать стулья. А комсомолец узнал про стулья и началась борьба. Тут можно такое накрутить...

   Хунтов забегал по комнате, описывая дуги вокруг опустошенного воробьяниновского стула.

   -- Ты дашь этот сюжет мне.

   -- Положим.

   -- Ляпис! Ты не чувствуешь сюжета! Это не сюжет для поэмы. Это сюжет для пьесы.

   -- Все равно. Это не твое дело. Сюжет мой.

   -- В таком случае я напишу пьесу раньше, чем ты успеешь написать заглавие своей поэмы.

   Спор, разгоревшийся между молодыми людьми, был прерван приходом Ибрагима.

   Это был человек легкий в обхождении, подвижный и веселый. Он был тучен. Воротнички душили его. На лице, шее и руках сверкали веснушки. Волосы были цвета сбитой яичницы. Изо рта шел густой дым. Ибрагим курил сигары "Фигаро": 2 штуки -- 25 копеек. На нем было парусиновое подобие визитки, из карманов которого высовывались нотные свертки. Матерчатая панама сидела на его темени корзиночкой. Ибрагим обливался грязным потом.

   -- Об чем спор? -- спросил он пронзительным голосом.

   Композитор Ибрагим существовал милостями своей сестры. Из Варшавы она присылала ему новые фокстроты. Ибрагим переписывал их на нотную бумагу, менял название "Любовь в океане" на "Амброзию" или "Флирт в метро" на "Сингапурские ночи" и, снабдив ноты стихами Хунтова, сплавлял их в музыкальный сектор.

   -- Об чем спор? -- повторил он.

   Соперники воззвали к беспристрастию Ибрагима. История о фашистах была рассказана во второй раз.

   -- Поэму нужно писать, -- твердил Ляпис-Трубецкой.

   -- Пьесу! -- кричал Хунтов.

   Но Ибрагим поступил, как библейский присяжный заседатель. Он мигом разрешил тяжбу.

   -- Опера, -- сказал Ибрагим, отдуваясь. -- Из этого выйдет настоящая опера с балетом, хорами и великолепными партиями.

   Его поддержал Хунтов. Он сейчас же вспомнил величину сборов Большого театра. Упиравшегося Ляписа соблазнили рассказами о грядущих выгодах. Хунтов ударял ладонью по справочнику и выкрикивал цифры, сбивавшие все представления Ляписа о богатстве.

   Началось распределение творческих обязанностей. Сценарий и прозаическую обработку взял на себя Хунтов. Стихи достались Ляпису. Музыку должен был написать Ибрагим. Писать решили здесь и сейчас же.

   Хунтов сел на искалеченный стул и разборчиво написал сверху листа: "Акт первый".

   -- Вот что, други, -- сказал Ибрагим, -- вы пока там нацарапаете, опишите мне главных действующих лиц. Я подготовлю кой-какие лейтмотивы. Это совершенно необходимо.

   Золотоискатели принялись вырабатывать характеры действующих лиц. Наметились приблизительно такие лица:

   Уголино -- гроссмейстер ордена фашистов (бас).

   Альфонсина -- его дочь (колоратурное сопрано).

   т. Митин -- советский изобретатель (баритон).

   Сфорца -- фашистский принц (тенор).

   Гаврила -- советский комсомолец (переодетое меццо-сопрано).

   Нина -- комсомолка, дочь попа (лирич. сопрано).

   (Фашисты, самогонщики, капелланы, солдаты, мажордомы, техники, сицилийцы, лаборанты, тень Митина, пионеры и др.)

   -- Я, -- сказал Ибрагим, которому открылись благодарные перспективы, -- пока что напишу хор капелланов и сицилийские пляски. А вы пишите первый акт. Побольше арий и дуэтов.

   -- А как мы назовем оперу? -- спросил Ляпис.

   Но тут в передней послышались стук копыт о гнилой паркет, тихое ржание и квартирная перебранка. Дверь в комнату золотоискателей отворилась, и гражданин Шаринов, сосед, ввел в комнату худую, тощую лошадь с длинным хвостом и седеющей мордой.

   -- Гоу! -- закричал Шаринов на лошадь. -- Ну-о, штоб тебя...

   Лошадь испугалась, повернулась и толкнула Ляписа крупом.

   Золотоискатели были настолько поражены, что в страхе прижались к стене. Шаринов потянул лошадь в свою комнату, из которой повыскакивало множество зеленоватых татарчат. Лошадь заупрямилась и ударила копытом. Квадратик паркета выскочил из гнезда и, крутясь, полетел в раскрытое окно.

   -- Фатыма! -- закричал Шаринов страшным голосом. -- Толкай сзади!

   Со всего дома в комнату золотоискателей мчались жильцы. Ляпис вопил не своим голосом. Ибрагим иронически насвистывал "Амброзию". Хунтов размахивал списком действующих лиц. Лошадь тревожно косила глазами и не шла.

   -- Гоу! -- сказал Шаринов вяло. -- О-о-о, ч-черт!..

   Но тут золотоискатели опомнились и потребовали объяснений. Пришел управдом с дворником.

   -- Что вы делаете? -- спросил управдом. -- Где это видано? Как можно вводить лошадь в жилую квартиру?

   Шаринов вдруг рассердился.

   -- Какое тебе дело? Купил лошадь. Где поставить? Во дворе украдут!

   -- Сейчас же уведите лошадь! -- истерически кричал управдом. -- Если вам нужна конина -- покупайте в мусульманской мясной.

   -- В мясной дорого, -- сказал Шаринов. -- Гоу! Ты!.. Проклятая!.. Фатыма!..

   Лошадь двинулась задом и согласилась наконец идти туда, куда ее вели.

   -- Я вам этого не разрешаю, -- говорил управдом, -- вы ответите по суду.

   Тем не менее злополучный Шаринов увел лошадь в свою комнату и, непрерывно тпрукая, привязал животное к оконной ручке. Через минуту пробежала Фатыма с большой и легкой охапкой сена.

   -- Как же мы будем жить, когда рядом лошадь? Мы пишем оперу, нам это неудобно! -- завопил Ляпис.

   -- Не беспокойтесь, -- сказал управдом, уходя, -- работайте.

   Золотоискатели, прислушиваясь к стуку копыт, снова засели за работу.

   -- Так как же мы назовем оперу? -- спросил Ляпис.

   -- Предлагаю назвать "Железная роза".

   -- А роза тут при чем?

   -- Тогда можно иначе. Например, "Меч Уголино".

   -- Тоже несовременно.

   -- Как же назвать?

   И они остановились на отличном интригующем названии -- "Лучи смерти". Под словами "Акт первый" Хунтов недрогнувшей рукой написал: "Раннее утро. Сцена изображает московскую улицу, непрерывный поток автомобилей, автобусов и трамваев. На перекрестке -- Уголино в поддевке. С ним -- Сфорца..."

   -- Сфорца в пижаме, -- вставил Ляпис.

   -- Не мешай, дурак! Пиши лучше стишки для ариозо Митина. На улице в пижаме не ходят!

   И Хунтов продолжал писать: "С ним -- Сфорца в костюме комсомольца..."

   Дальше писать не удалось. Управдом с двумя милиционерами стали выводить лошадь из шариновской комнаты.

   -- Фатыма! -- кричал Шаринов. -- Держи, Фатыма!

   Ляпис схватил со стола батон и трусливо шлепнул им по костлявому крупу лошади.

   -- Тащи! -- вопил управдом.

   Лошадь крестила хвостом направо и налево. Милиционеры пыхтели. Фатыма с братьями-татарчатами обнимала худые колени лошади. Гражданин Шаринов безнадежно кричал: "Гоу!"

   Золотоискатели пришли на помощь представителям закона, и живописная группа с шумом вывалилась в переднюю.

   В опустевшей комнате пахло цирковой конюшней. Внезапный ветер сорвал со стола оперные листочки и вместе с соломой закружил по комнате. Ариозо товарища Митина взлетело под самый потолок. Хор капелланов и зачатки сицилийской пляски пританцовывали на подоконнике.

   С лестницы доносились крик и брезгливое ржание. Золотоискатели, милиционеры и представители домовой администрации напрягали последние силы. Осилив упорное животное, соавторы собрали развеянные листочки и продолжали писать без помарок.

Глава XXXIII. В театре Колумба

   Ипполит Матвеевич постепенно становился подхалимом. Когда он смотрел на Остапа, глаза его приобретали голубой жандармский оттенок.

   В комнате Иванопуло было так жарко, что высохшие воробьяниновские стулья потрескивали, как дрова в камине. Великий комбинатор отдыхал, подложив под голову голубой жилет.

   Ипполит Матвеевич смотрел в окно. Там, за окном, по кривым переулкам, мимо крошечных московских садов, проносилась гербовая карета. В черном ее лаке попеременно отражались кланяющиеся прохожие, кавалергард с медной головой, городские дамы и пухлые белые облачка. Громя мостовую подковами, лошади пронесли карету мимо Ипполита Матвеевича. Он отвернулся с разочарованием.

   Карета несла на себе герб МКХ, предназначалась для перевозки мусора, и ее дощатые стенки ничего не отражали. На козлах сидел бравый старик с пушистой седой бородой. Если бы Ипполит Матвеевич знал, что кучер не кто иной, как граф Алексей Буланов, знаменитый гусар-схимник, он, вероятно, окликнул бы старика, чтобы поговорить о прелестных прошедших временах. Но он не знал, кто проезжает перед ним в образе кучера, да и кучер вряд ли захотел бы говорить с ним о прелестных временах. Граф Алексей Буланов был сильно озабочен. Нахлестывая лошадей, он грустно размышлял о бюрократизме, разъедающем ассенизационный подотдел, из-за которого графу вот уже полгода как не выдавали положенный по гендоговору спецфартук.

   -- Послушайте, -- сказал вдруг великий комбинатор, -- как вас звали в детстве?

   -- А зачем вам?

   -- Да так! Не знаю, как вас называть. Воробьяниновым звать вас надоело, а Ипполитом Матвеевичем слишком кисло. Как же вас звали? Ипа?

   -- Киса, -- ответил Ипполит Матвеевич, усмехаясь.

   -- Конгениально! Так вот что, Киса, посмотрите, пожалуйста, что у меня на спине. Болит между лопатками.

   Остап стянул через голову рубашку "ковбой". Перед Кисой Воробьяниновым открылась обширная спина захолустного Антиноя -- спина очаровательной формы, но несколько грязноватая.

   -- Ого, -- сказал Ипполит Матвеевич, -- краснота какая-то.

   Между лопатками великого комбинатора лиловели и переливались нефтяной радугой синяки странных очертаний.

   -- Честное слово, цифра восемь! -- воскликнул Воробьянинов. -- Первый раз вижу такой синяк.

   -- А другой цифры нет? -- спокойно спросил Остап.

   -- Как будто бы буква Р.

   -- Вопросов больше не имею. Все понятно. Проклятая ручка! Видите, Киса, как я страдаю, каким опасностям я подвергаюсь из-за ваших стульев. Эти арифметические знаки нанесены мне большой самопадающей ручкой с пером No 86. Нужно вам заметить, что проклятая ручка упала на мою спину в ту самую минуту, когда я погрузил руки во внутренность редакторского стула.

   -- А я тоже... Я тоже пострадал! -- поспешно вставил Киса.

   -- Это когда же? Когда вы кобелировали за чужой женой? Насколько мне помнится, этот запоздалый кобеляж закончился для вас не совсем удачно! Или, может быть, во время дуэли с оскорбленным Колей?

   -- Нет-с, простите, повреждения я получил на работе-с!

   -- Ах! Это когда мы по стратегическим соображениям отступали из театра Колумба?

   -- Да, да... Когда за нами гнался сторож...

   -- Значит, вы считаете героизмом свое падение с забора?

   -- Я ударился коленной чашечкой о мостовую.

   -- Не беспокойтесь! При теперешнем строительном размахе ее скоро отремонтируют.

   Ипполит Матвеевич проворно завернул левую штанину и в недоумении остановился. На желтом колене не было никаких повреждений.

   -- Как нехорошо лгать в таком юном возрасте, -- с грустью сказал Остап, -- придется, Киса, поставить вам четверку за поведение и вызвать родителей!.. И ничего-то вы толком не умеете. Почему нам пришлось бежать из театра? Из-за вас! Черт вас дернул стоять на цинке, как часовой, не двигаясь с места. Это, конечно, вы делали для того, чтобы привлечь всеобщее внимание. А изнуренковский стул кто изгадил так, что мне пришлось потом за вас отдуваться? Об аукционе я уж и не говорю. Нашли время для кобеляжа! В вашем возрасте кобелировать просто вредно! Берегите свое здоровье!.. То ли дело я! За мною -- стул вдовицы! За мною -- два щукинских! Изнуренковский стул в конечном итоге сделал я! В редакцию и к Ляпису я ходил! И только один-единственный стул вы довели до победного конца, да и то при помощи нашего священного врага -- архиепископа!..

   Ипполит Матвеевич виновато спустил штанину на место. Великий комбинатор принялся развивать дальнейшие планы.

   Неслышно ступая по комнате босыми ногами, технический директор вразумлял покорного Кису.

   Стул, исчезнувший в товарном дворе Октябрьского вокзала, по-прежнему оставался темным пятном на сверкающем плане концессионных работ. Четыре стула в театре Колумба представляли верную добычу. Но театр уезжал в поездку по Волге с тиражным пароходом "Скрябин" и сегодня показывал премьеру "Женитьбы" последним спектаклем сезона. Нужно было решить -- оставаться ли в Москве для розысков пропавшего в просторах Каланчевской площади стула или выехать вместе с труппой в гастрольное турне. Остап склонялся к последнему.

   -- А то, может быть, разделимся? -- спросил Остап. -- Я поеду с театром, а вы оставайтесь и проследите за стулом в товарном дворе.

   Но Киса так трусливо моргал седыми ресницами, что Остап не стал продолжать.

   -- Из двух зайцев, -- сказал он, -- выбирают того, который пожирнее. Поедем вместе. Но расходы будут велики. Нужны будут деньги. У меня осталось шестьдесят рублей. У вас сколько? Ах, я и забыл! В ваши годы девичья любовь так дорого стоит!.. Постановляю: сегодня мы идем в театр на премьеру "Женитьбы". Не забудьте надеть фрак. Если стулья еще на месте и их не продали за долги соцстраху, завтра же мы выезжаем. Помните, Воробьянинов, наступает последний акт комедии "Сокровище моей тещи". Приближается финита-ла-комедия, Воробьянинов! Не дышите, мой старый друг! Равнение на рампу! О, моя молодость! О, запах кулис! Сколько воспоминаний! Сколько интриг! Сколько таланту я показал в свое время в роли Гамлета!.. Одним словом -- заседание продолжается.

   Из экономии шли в театр пешком. Еще было совсем светло, но фонари уже сияли лимонным светом. На глазах у всех погибала весна. Пыль гнала ее с площадей, жаркий ветерок оттеснял ее в переулки. Там старушки приголубливали красавицу и пили с ней чай во двориках, за круглыми столами. Но жизнь весны кончилась -- в люди ее не пускали. А ей так хотелось к памятнику Пушкина, где уже шел вечерний кобеляж, где уже котовали молодые люди в пестреньких кепках, брюках-дудочках, галстуках "собачья радость" и ботиночках "Джимми".

   Девушки, осыпанные лиловой пудрой, циркулировали между храмом МСПО и кооперативом "Коммунар" (между б. Филипповым и б. Елисеевым). Девушки внятно ругались. В этот час прохожие замедляли шаги, потому что Тверская становилась тесна. Московские лошади были не лучше старгородских -- они так же нарочно постукивали копытами по торцам мостовой. Велосипедисты бесшумно летели со стадиона Томского, с первого большого междугороднего матча. Мороженщик катил свой зеленый сундук, боязливо косясь на милиционера, но милиционер, скованный светящимся семафором, которым регулировал уличное движение, был не опасен.

   Во всей этой сутолоке двигались два друга. Соблазны возникали на каждом шагу. В крохотных обжорочках дикие горцы на виду у всей улицы жарили шашлыки карские, кавказские и филейные. Горячий и пронзительный дым восходил к светленькому небу. Из пивных, ресторанчиков и кино "Великий Немой" неслась струнная музыка. У трамвайной остановки горячился громкоговоритель:

   -- ... Молодой помещик и поэт Ленский влюблен в дочь помещика Ольгу Ларину. Евгений Онегин, чтобы досадить другу, притворно ухаживает за молодой Ольгой. Прослушайте увертюру. Даю зрительный зал...

   Громкоговоритель быстро закончил настройку инструментов, звонко постучал палочкой дирижера о пюпитр и высыпал в толпу, ожидающую трамвая, первые такты увертюры. С мучительным стоном подошел трамвай номер 6. Уже взвился занавес, и старуха Ларина, покорно глядя на палочку дирижера и напевая: "Привычка свыше нам дана", колдовала над вареньем, а трамвай еще никак не мог оторваться от штурмующей толпы. Ушел он с ревом и плачем только под звуки дуэта "Слыхали ль вы".

   Было уже поздно. Нужно было торопиться. Друзья вступили в гулкий вестибюль театра Колумба. Воробьянинов бросился к кассе и прочел расценку на места.

   -- Все-таки, -- сказал он, -- очень дорого. Шестнадцатый ряд -- три рубля.

   -- Как я не люблю, -- заметил Остап, -- этих мещан, провинциальных простофиль! Куда вы полезли? Разве вы не видите, что это касса?

   -- Ну а куда же, ведь без билета не пустят!

   -- Киса, вы пошляк. В каждом благоустроенном театре есть два окошечка. В окошечко кассы обращаются только влюбленные и богатые наследники. Остальные граждане (их, как можете заметить, подавляющее большинство) обращаются непосредственно в окошечко администратора.

   И действительно, перед окошечком кассы стояло человек пять скромно одетых людей. Возможно, это были богатые наследники или влюбленные. Зато у окошечка администратора господствовало оживление. Там стояла цветная очередь. Молодые люди в фасонных пиджаках и брюках того покроя, который провинциалу может только присниться, уверенно размахивали записочками от знакомых им режиссеров, артистов, редакций, театрального костюмера, начальника района милиции и прочих, тесно связанных с театром лиц, как-то: членов ассоциации теа- и кинокритиков, общества "Слезы бедных матерей", школьного совета "Мастерской циркового эксперимента" и какого-то "ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ". Человек восемь стояли с записками от Эспера Эклеровича.

   Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича -- "мне только справку, вы же видите, что я даже калош не снял", -- пробился к окошечку и заглянул внутрь.

   Администратор трудился, как грузчик. Светлый бриллиантовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок.

   -- Да! -- кричал он. -- Да! Да! В восемь тридцать!

   Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить.

   -- Да! Театр Колумба! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно, есть. Бенуар!.. А Бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите? Ну, хорошо!.. Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна...

   -- Театр Колумба!!! Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны! Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил!..

   -- Театр Колумба!!! Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода...

   Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали.

   -- Какое мне дело! -- говорил ему администратор.

   Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку.

   -- Никак! -- сказал администратор. -- Сами понимаете. Моссовет!

   -- Да, -- мямлил Хунтов, -- но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов согласовало с Павлом Федоровичем...

   -- Не могу и не могу... Следующий!

   -- Позвольте, Яков Менелаевич, мне же в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов...

   -- Ну, что я с вами сделаю?.. Нет, не дам! Вам что, товарищ?

   Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал:

   -- Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози...

   Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры.

   -- Скорее, -- крикнул он Остапу, -- вашу бумажку.

   -- Два места, -- сказал Остап очень тихо, -- в партере.

   -- Кому?

   -- Мне.

   -- А кто вы такой, чтоб я вам давал места?

   -- А я все-таки думаю, что вы меня знаете.

   -- Не узнаю.

   Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду.

   -- Ходят всякие, -- сказал администратор, пожимая плечами, очередному умслопогасу, -- кто их знает, кто они такие... Может быть, он из Наркомпроса?.. Кажется, я его видел в Наркомпросе... Где я его видел?

   И, машинально выдавая пропуска счастливым теа- и кинокритикам, притихший Яков Менелаевич продолжал вспоминать, где он видел эти чистые глаза.

   Когда все пропуска были выданы и в фойе уменьшили свет, Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу.

   Театр Колумба помещался в особняке. Поэтому зрительный зал его был невелик, фойе непропорционально огромны, курительная ютилась под лестницей. На потолке была изображена мифологическая охота. Театр был молод и занимался дерзаниями в такой мере, что был лишен субсидии. Существовал он второй год и жил, главным образом, летними гастролями.

   Из одиннадцатого ряда, где сидели концессионеры, послышался смех. Остапу понравилось музыкальное вступление, исполненное оркестрантами на бутылках, кружках Эсмарха, саксофонах и больших полковых барабанах. Свистнула флейта, и занавес, навевая прохладу, расступился.

   К удивлению Воробьянинова, привыкшего к классической интерпретации "Женитьбы", Подколесина на сцене не было. Порыскав глазами, Ипполит Матвеевич увидел свисающие с потолка фанерные прямоугольники, выкрашенные в основные цвета солнечного спектра. Ни дверей, ни синих кисейных окон не было. Под разноцветными прямоугольниками танцевали дамочки в больших, вырезанных из черного картона шляпах. Бутылочные стоны вызвали на сцену Подколесина, который врезался в толпу дамочек верхом на Степане. Подколесин был наряжен в камергерский мундир. Разогнав дамочек словами, которые в пьесе не значились, Подколесин возопил:

   -- Степа-ан!

   Одновременно с этим он прыгнул в сторону и замер в трудной позе. Кружки Эсмарха загремели.

   -- Степа-а-ан! -- повторил Подколесин, делая новый прыжок.

   Но так как Степан, стоящий тут же и одетый в барсовую шкуру, не откликался, Подколесин трагически спросил:

   -- Что же ты молчишь, как Лига Наций?

   -- Оченно я Чемберлена испужался, -- ответил Степан, почесывая барсовую шкуру.

   Чувствовалось, что Степан оттеснит Подколесина и станет главным персонажем осовремененной пьесы.

   -- Ну что, шьет портной сюртук?

   Прыжок. Удар по кружкам Эсмарха. Степан с усильем сделал стойку на руках и в таком положении ответил:

   -- Шьет.

   Оркестр сыграл попурри из "Чио-чио-сан". Все это время Степан стоял на руках. Лицо его залилось краской.

   -- А что, -- спросил Подколесин, -- не спрашивал ли портной, на что, мол, барину такое хорошее сукно?

   Степан, который к тому времени сидел уже в оркестре и обнимал дирижера, ответил:

   -- Нет, не спрашивал. Разве он депутат английского парламента?

   -- А не спрашивал ли портной, не хочет ли, мол, барин жениться?

   -- Портной спрашивал, не хочет ли, мол, барин платить алименты!

   После этого свет погас, и публика затопала ногами. Топала она до тех пор, покуда со сцены не послышался голос Подколесина:

   -- Граждане! Не волнуйтесь! Свет потушили нарочно, по ходу действа. Этого требует вещественное оформление.

   Публика покорилась. Свет так и не зажигался до конца акта. В полной темноте гремели барабаны. С фонарями прошел отряд военных в форме гостиничных швейцаров. Потом, как видно, на верблюде, приехал Кочкарев. Судить обо всем этом можно было из следующего диалога:

   -- Фу, как ты меня испугал! А еще на верблюде приехал!

   -- Ах, ты заметил, несмотря на темноту?! А я хотел преподнести тебе сладкое вер-блюдо!

   В антракте концессионеры прочли афишу:

  

ЖЕНИТЬБА

текст -- Н. В. Гоголя

стихи -- М. Шершеляфамова

литмонтаж -- И. Антиохийского

музыкальное сопровождение -- Х. Иванова

Автор спектакля -- Ник. Сестрин

Вещественное оформление -- Симбиевич-Синдиевич. Свет -- Платон Плащук. Звуковое оформление -- Галкина, Палкина, Малкина, Чалкина и Залкинда. Грим -- мастерской КРУЛТ.Парики -- Фома Кочура. Мебель -- древесных мастерских ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ им. Валтасара. Инструктор акробатики -- Жоржетта Тираспольских. Гидравлический пресс под управлением монтера Мечникова.

Афиша набрана, сверстана и отпечатана в школе ФЗУ КРУЛТ.

  

   -- Вам нравится? -- робко спросил Ипполит Матвеевич.

   -- А вам?

   Ипполит Матвеевич побоялся и сказал:

   -- Очень интересно, только Степан какой-то странный.

   -- А мне не понравилось, -- сказал Остап, -- в особенности то, что мебель у них каких-то мастерских ВОГОПАСА. Не приспособили ли они наши стулья на новый лад?

   Эти опасения оказались напрасными. В начале же второго акта все четыре стула были вынесены на сцену неграми в цилиндрах.

   Сцена сватовства вызвала наибольший интерес зрительного зала. В ту минуту, когда на протянутой через весь зал проволоке начала спускаться Агафья Тихоновна, страшный оркестр Х. Иванова произвел такой шум, что от него одного Агафья Тихоновна должна была бы упасть на публику. Но Агафья держалась на сцене прекрасно. Она была в трико телесного цвета и в мужском котелке. Балансируя зеленым зонтиком с надписью: "Я хочу Подколесина", она переступала по проволоке, и снизу всем были видны ее грязные пятки. С проволоки она спрыгнула прямо на стул. Одновременно с этим все негры, Подколесин, Кочкарев в балетных пачках и сваха в костюме вагоновожатого сделали обратное сальто. Затем все отдыхали пять минут, для сокрытия чего был снова погашен свет.

   Женихи были очень смешны -- в особенности Яичница. Вместо него выносили большую яичницу на сковороде. На моряке была мачта с парусом.

   Напрасно купец Стариков кричал, что его душат патент и уравнительные. Он не понравился Агафье Тихоновне. Она вышла замуж за Степана. Оба принялись уписывать яичницу, которую подал им обратившийся в лакея Подколесин. Кочкарев с Феклой спели куплеты про Чемберлена и про алименты, которые британский министр взимает у Германии. На кружках Эсмарха сыграли отходную. И занавес, навевая прохладу, захлопнулся.

   -- Я доволен спектаклем, -- сказал Остап, -- стулья в целости. Но нам медлить нечего. Если Агафья Тихоновна будет ежедневно на него гукаться, то он недолго проживет.

   Молодые люди в фасонных пиджаках, толкаясь и смеясь, вникали в тонкости вещественного и звукового оформления.

   На лестнице раздавался снисходительный голос Хунтова.

   -- Да. Я пишу оперу. В Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов мне говорили...

   И долго еще расходившаяся публика слышала барабанную дробь человека, созвучного эпохе:

   -- Согласитесь с тем, что Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов...

   -- Ну, -- сказал Остап, -- вам, Кисочка, надо бай-бай. Завтра с утра нужно за билетами становиться. Театр в семь вечера выезжает ускоренным в Нижний. Так что вы берите два жестких места для сидения до Нижнего, Курской дороги. Не беда -- посидим. Всего одна ночь.

   На другой день весь театр Колумба сидел в буфете Курского вокзала. Симбиевич-Синдиевич, приняв меры к тому, чтобы вещественное оформление пошло этим же поездом, закусывал за столиком. Вымочив в пиве усы, он тревожно спрашивал монтера:

   -- Что, гидравлический пресс не сломают в дороге?

   -- Беда с этим прессом, -- отвечал Мечников, -- работает он у нас пять минут, а возить его целое лето придется.

   -- А с "прожектором времен" тебе легче было, из пьесы "Порошок идеологии"?

   -- Конечно, легче. Прожектор хоть и больше был, но зато не такой ломкий.

   За соседним столиком сидела Агафья Тихоновна -- молоденькая девушка с ногами твердыми и блестящими, как кегли. Вокруг нее хлопотало звуковое оформление -- Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд.

   -- Вы вчера мне не в ногу подавали, -- жаловалась Агафья Тихоновна, -- я так свалиться могу.

   Звуковое оформление загалдело:

   -- Что ж делать! Две кружки лопнули!

   -- Разве теперь достанешь заграничную кружку Эсмарха? -- кричал Галкин.

   -- Зайдите в Госмедторг. Не то что кружки Эсмарха -- термометра купить нельзя! -- поддержал Палкин.

   -- А вы разве и на термометрах играете? -- ужаснулась девушка.

   -- На термометрах мы не играем, -- заметил Залкинд, -- но из-за этих проклятых кружек прямо-таки заболеваешь -- приходится мерить температуру.

   Автор спектакля и главный режиссер Ник. Сестрин прогуливался с женою по перрону. Подколесин с Кочкаревым хлопнули по три рюмки и наперебой ухаживали за Жоржеттой Тираспольских.

   Концессионеры, пришедшие за два часа до отхода поезда, совершали уже пятый рейс вокруг сквера, разбитого перед вокзалом.

   Голова у Ипполита Матвеевича кружилась. Погоня за стульями входила в решающую стадию. Удлиненные тени лежали на раскаленной мостовой. Пыль садилась на мокрые потные лица. Подкатывали пролетки, пахло бензином, наемные машины высаживали пассажиров. Навстречу им выбегали Ермаки Тимофеевичи, уносили чемоданы, и овальные их бляхи сияли на солнце. Муза дальних странствий хватала за горло.

   -- Ну, пойдем и мы, -- сказал Остап.

   Ипполит Матвеевич покорно повернулся. Тут он столкнулся лицом к лицу с гробовых дел мастером Безенчуком.

   -- Безенчук! -- сказал он в крайнем удивлении. -- Ты как сюда попал?

   Безенчук снял шапку и радостно остолбенел.

   -- Господин Воробьянинов! -- закричал он. -- Почет дорогому гостю!

   -- Ну, как дела?

   -- Плохи дела, -- ответил гробовых дел мастер.

   -- Что же так?

   -- Клиента ищу. Не идет клиент.

   -- "Нимфа" перебивает?

   -- Куды ей! Она меня разве перебьет? Случаев нет. После вашей тещеньки один только Пьер и Константин перекинулся.

   -- Да что ты говоришь? Неужели умер?

   -- Умер, Ипполит Матвеевич. На посту своем умер. Брил аптекаря нашего Леопольда и умер. Люди говорили, разрыв внутренности произошел, а я так думаю, что покойник от этого аптекаря лекарством надышался и не выдержал.

   -- Ай-яй-яй, -- бормотал Ипполит Матвеевич, -- ай-яй-яй. Ну что ж, значит, ты его и похоронил?

   -- Я и похоронил. Кому ж другому? Разве "Нимфа", туды ее в качель, кисть дает?

   -- Одолел, значит?

   -- Одолел. Только били меня потом. Чуть сердце у меня не выбили. Милиция отняла. Два дня лежал. Спиртом лечился.

   -- Растирался?

   -- Нам растираться не к чему.

   -- А сюда тебя зачем принесло?

   -- Товар привез.

   -- Какой же товар?

   -- Свой товар. Проводник знакомый помог провезти задаром в почтовом вагоне. По знакомству.

   Ипполит Матвеевич только сейчас заметил, что поодаль от Безенчука на земле стоял штабель гробов. Один из них Ипполит Матвеевич быстро опознал. Это был большой дубовый и пыльный гроб с безенчуковской витрины.

   -- Восемь штук, -- сказал Безенчук самодовольно, -- один к одному. Как огурчики.

   -- А кому тут твой товар нужен? Тут своих мастеров довольно.

   -- А гриб?

   -- Какой гриб?

   -- Эпидемия. Мне Прусис сказал, что в Москве гриб свирепствует, что хоронить людей не в чем. Весь материал перевели. Вот я и решил дела поправить.

   Остап, прослушавший весь этот разговор с любопытством, вмешался.

   -- Слушай, ты, папаша. Это в Париже грипп свирепствует.

   -- В Париже?

   -- Ну да. Поезжай в Париж. Там подмолотишь! Правда, будут некоторые затруднения с визой, но ты, папаша, не грусти. Если Бриан тебя полюбит, ты заживешь недурно -- устроишься лейб-гробовщиком при парижском муниципалитете. А здесь и своих гробовщиков хватит.

   Безенчук дико огляделся. Действительно. На площади, несмотря на уверения Прусиса, трупы не валялись, люди бодро держались на ногах, и некоторые из них даже смеялись.

   Поезд давно уже унес и концессионеров, и театр Колумба, и прочую публику, а Безенчук все еще стоял ошалело над своими гробами.

   В наступившей темноте его глаза горели желтым неугасимым огнем.

Дополнительно

Ильф Илья Арнольдович

Петров Евгений Петрович

Цитаты из романа Двенадцать стульев, И, Ильфа и Е. Петрова

"Золотой телёнок" (1931 г.)

Обсуждение

@Энциклопедия dslov.ru