Логотип Dslov.ru   Телеграмм   Вконтакте

Присяжные заседатели (Том 1 "Из записок судебного деятеля") (Кони Анатолий Федорович. Собрание сочинений в восьми томах)

«Собрание сочинений в восьми томах» знаменитого юриста (1844 – 1927) было издано Издательством "Юридическая литература", Москва, 1966 – 1969 гг.

Присяжные заседатели (Том 1 "Из записок судебного деятеля")

Моя служебная деятельность в должностях товарища прокурора, прокурора, председателя окружного суда, обер-прокурора и сенатора уголовного кассационного департамента Сената дала мне возможность в течение 30 лет иметь дело с судом присяжных. Являясь то стороной-обвинителем, то руководителем судебного заседания, то, наконец, исследователем и ценителем, с кассационной точки зрения, условий, в коих постановлено решение присяжных, причем, конечно, приходилось знакомиться и с обстоятельствами подлежавшего их решению дела по существу, я имел неоднократно случай проверить справедливость столь частых у нас нападок на эту форму суда. Последние раздавались не только в печати и в обществе, но свивали себе по временам гнездо в официальных кругах и в недрах правительственных учреждений. Не раз предпринимался у нас поход против суда присяжных, и дальнейшее его существование покупалось ценой значительного умаления пространства и объема его действия. Особенно опасными для него были так называемые «громкие дела», т. е. такие, которые по личности потерпевших или подсудимых, по важности преступления или выдающейся его обстановке привлекали к себе внимание публики. Когда по таким делам, в особенности в столицах, приговор присяжных шел вразрез с предвзятым ожиданием большинства, в печати и обществе, за отсутствием серьезных политических интересов и вопросов, поднимался шум и гам и суду присяжных нередко произносился решительный приговор. В прессе появлялись статьи, подчас очень страстные, начинавшиеся обыкновенно словами: «Мы давно уже говорили» и кончавшиеся своего рода «delenda Carthago» (Карфаген должен быть разрушен - прим. Dslov.ru) и «quousque tandem» (Доколе? Доколе, Катилина, ты будешь злоупотреблять терпением нашим? - прим. Dslov.ru). Являлись добровольцы с напускным возмущением — иногда из среды самого судебного ведомства, а в министерстве юстиции начинали с тревожным упованием взирать на кассационный суд, смущенно думая в то же время, быть может, о неизбежном новом законодательном членовредительстве по отношению к провинившемуся учреждению. Мне памятны несколько совещаний прокуроров судебных палат, созванных в семидесятых годах министром юстиции для обсуждения размеров искупительной жертвы ввиду реальной опасности, грозившей суду присяжных. Эта почти постоянно висевшая над судом присяжных опасность, то ослабевая, то усиливаясь, внушала некоторым из насадителей его в России почти суеверный страх. Когда в начале восьмидесятых годов я заявил юридическому обществу, что намереваюсь сделать в уголовном его отделении доклад об условиях, тормозящих в некоторых случаях успешное действие суда присяжных и требующих законодательного врачевания, председатель общества, почтенный Н. И. Стояновский, приехал ко мне уговаривать меня не делать этого доклада, боясь, что всякое указание на эти условия будет по непониманию или коварству обращено на самое существо дорогого ему учреждения.

Обращаясь к личным воспоминаниям о деятельности суда присяжных и к беглому обзору нападок на нее, я прежде всего должен заметить, что охранение суда присяжных и улучшение условий, в которые была поставлена у нас его деятельность, вовсе не соответствовали ни потребностям этого суда в упрочении, ни силе и опасному влиянию нападок на него. Все в этом отношении ограничивалось паллиативными мерами, не приносившими в практическом своем осуществлении осязательных результатов, а каждое реальное и неоднократное предложение, вызванное действительными потребностями этого суда, в целях правосудной деятельности, принималось неохотно и надолго увязало в канцелярской тине петербургского бюрократического болота. Достаточно указать хотя бы как то, что для осуществления такой насущной меры, как улучшение состава комиссий, изготовляющих общие списки присяжных, потребовался тринадцатилетний горестный опыт. Лишь на двадцать восьмом году существования суда присяжных обнародовано разумное ограничение права отвода присяжных и устранение произнесения присяги заседателей перед каждым делом, обращавшего ее в пустую и скучную формальность, теряющую всякое значение от частого ее повторения. В Петербургском окружном суде в мое время, в семидесятых годах, четыре дня в неделю действовали два отделения с присяжными, которым в неделю приходилось рассматривать в среднем около 32 дел, т. е. выслушивать столько раз присягу присяжных и столько же раз присягу свидетелей, так что священник, приглашенный судом, был вынужден, запыхавшись, спешить из одного отделения в другое и торопливо «барабанить» присягу и увещание присягающим. Для того же, чтобы перестать держать представителей общественной совести в тумане неведения о грозящем подсудимому наказании, потребовалось сорок пять лет. А между тем, в первые же тринадцать лет были произведены существенные и обширные сокращения подсудных присяжным заседателям дел, значительная часть которых (по преступлениям должности) ныне и самим министерством юстиции признается нецелесообразной и нежелательной.

Выслушивая нападки на суд присяжных, прежде всего приходилось спросить себя: да тот ли это именно суд присяжных, который, в разумном соблюдении всесословности и одновременного участия представителей всех слоев общества, создали составители Судебных уставов? Предположения законодателя о единении представителей различных отраслей управления в деле выработки общих списков присяжных заседателей на практике встретились с полнейшим разбродом этих представителей, благодаря чему суд присяжных, по отношению к своему личному составу, обратился в житейском осуществлении вместо тщательно оберегаемого детища в обременительного для членов особых комиссий подкидыша, судьбой которого никто серьезно не заинтересован. В первые пятнадцать лет существования этого суда установленные законом временные комиссии действовали столь небрежно, что в общие списки присяжных, вопреки точному указанию закона, заносились сумасшедшие, умершие, слепые и глухие, состоящие под судом, не знающие русского языка, перешедшие 70-летний возраст и т. п. И одновременно в целом ряде местностей почти совсем не заносились в списки представители поместного элемента и купеческого сословия. А чиновники, внесенные в эти списки, являлись затем, попав в списки очередные, к началу судебных заседаний вооруженные свидетельствами начальства о фиктивных в сущности командировках или внезапно оказавшихся особых поручениях. Те же из неслужащих, которые все-таки попали, зачастую оказывались щедро снабженными свидетельствами о болезни, не препятствовавшей им, однако, просиживать вечера и ночи за картами в губернских и уездных клубах и восседать в креслах не суда, а театров. Когда была образована в конце семидесятых годов при Сенате комиссия об устранении неудобств при составлении списков присяжных заседателей, мне в качестве члена ее пришлось заявить, что даже по Петербургу, где списки составлялись с большим вниманием, чем в провинции, в течение года, с 1878 по 1879 год, пришлось исключить из списков, присланных в Петербургский окружной суд, 5 иностранцев, 12 человек старше 70 лет, не проживающих в Петербурге—106, оказавшихся умершими за несколько лет перед занесением в списки — 23, признанных сумасшедшими — 3, не знающих русского языка — 5, слепых — 2, глухих — 8, не имеющих права быть присяжными заседателями — 18 и отбывших в предшествующем году свою обязанность — 5. В провинции в большинстве случаев положение было еще хуже. Так, например, в тверском суде в списках за 1874 год было найдено 14 человек умерших, из которых один скончался в 1858 году, а другой в 1859 году, т. е. задолго до введения суда присяжных. Оказалось также, что выбор из общих в очередные списки производился большей частью в канцеляриях земских управ или письмоводителями предводителей дворянства. Таким образом, основу личному составу того суда, которому вверяются существенные интересы правосудия в стране, клал вольнонаемный писец, легко доступный соблазнам в виде запрашивания и мелких подачек. Следствием этого было то, что в очередные списки присяжных вносились преимущественно мещане и крестьяне, а в списки запасные — чиновники и дворяне и притом преимущественно на третью четверть года, когда большинство судов, ввиду летних полевых работ, не делает выездных сессий. Несмотря на некоторые улучшения, введенные сенатской комиссией 1879 года, состав присяжных заседателей и поныне, благодаря зачастую небрежному, а иногда и слишком любезному составлению списков, может представлять довольно значительное собрание людей, которым лишь не удалось по их служебному положению или по каким-либо другим причинам избежать своего внесения в список. В то время, когда крестьяне безропотно несут обязанности присяжного заседателя и по-своему стараются свято исполнять свой долг, лица высших сословий и в особенности чиновники и ныне спешат представлять в суд свидетельства о болезни (вероятно, о пресловутой неврастении) или заявления начальства о командировках и особых поручениях. В этом отношении характерно, например, то, что 16 июля истекшего года 14 присяжных из 33, явившихся в Петербургский окружной суд к началу новой сессии, ходатайствовали об освобождении их, представив 13 свидетельств начальства о командировках и одно свидетельство о болезни. Хотя с 1887 года на основании ст. 82 Учреждений судебных установлений из числа присяжных заседателей устраняются лица, впавшие в крайнюю бедность и находящиеся в услужении в качестве домашней прислуги, но до этого года 200 рублей валового дохода от промысла или жалованья, дававшие право быть присяжным заседателем, едва ли представляли гарантию того, что суд будет состоять из людей, не зависимых от ежедневной нужды и от тех страстей, которые она может порождать, ибо человек, имеющий 16 руб. 60 коп. в месяц как единственный нормальный доход, несомненно, находится в крайней бедности, а при нынешней дороговизне даже 33 руб. 20 коп. ежемесячной получки ставят человека семейного в очень трудное положение, хотя бы он и жил в небольшом уездном городе.

Бедность крестьян, призываемых к исполнению обязанностей присяжных, и сопряженное с ней трудное положение их во время сессии давно уже обратили на себя внимание и литературы (Златовратский: «Крестьяне-присяжные») и земств. Многие из последних в конце шестидесятых годов стали выдавать крестьянам-присяжным небольшое пособие на время пребывания их в городе. Но скрытые недоброжелатели суда присяжных начали вопить о том, что исполнение судейских обязанностей обывателями не есть повинность, а дорогое политическое право, вознаграждение за пользование которым извратило бы его существо. К сожалению, первый департамент Сената в 1872 году разделил этот взгляд бездушного формализма и воспретил земствам такие выдачи на том основании, что земство может заботиться исключительно «о хозяйственных пользах и нуждах губернии», причем Сенатом было забыто, что на земстве лежат такие нехозяйственные траты, как расходы на народное образование и здоровье и выдача содержания мировым судьям. И только теперь взгляд земств признается, наконец, — после сорока лет материальной нужды большинства русских присяжных — правильным, и внесенный министерством юстиции в Государственную думу законопроект о выдаче вознаграждения недостаточно обеспеченным присяжным заседателям принят Государственным советом.

Припоминая ряд оправдательных решений присяжных заседателей, которыми мне пришлось заниматься, я нахожу между ними такие, которые были с неразборчивой поспешностью заклеймены названием «возмутительных» и «вопиющих». Да! Были между ними решения, не удовлетворявшие строгой юридической логике и формальным определениям закона, были решения, с которыми коронному судье трудно согласиться, но не было таких, которых нельзя бы понять и объяснить себе с точки зрения житейской. Вдумываясь в соображения присяжных, а иногда выслушивая и их заявления, высказываемые обыкновенно в конце сессии, приходится признать, что часто в их, по-видимому, неправильном решении кроется действительная справедливость, внушаемая не холодным рассуждением ума, а голосом сердца. Не надо забывать, что согласно закону их спрашивают не о том, совершил ли подсудимый преступное деяние, а виновен ли он (ст. 754 Устава уголовного судопроизводства) в том, что совершил его; не факт, а внутренняя его сторона и личность подсудимого, в нем выразившаяся, подлежат их суждению. Своим вопросом о виновности суд установляет особый промежуток между фактом и виной и требует, чтобы присяжные, основываясь исключительно на «убеждении своей совести» и памятуя свою великую нравственную ответственность, наполнили этот промежуток соображениями, в силу которых подсудимый оказывается человеком виновным или невиновным. В первом случае своим приговором присяжные признают подсудимого человеком, который мог властно и твердо бороться с возможностью преступления и вырваться из-под ига причин и побуждений, приведших его на скамью подсудимых, который имел для этого настолько же нравственной силы, насколько ее чувствуют в себе сами присяжные. Надо заметить, что и до сих пор знание, а тем более понимание уголовного процесса очень многим из нашего общества совершенно чуждо. Читая с жадностью газетные отчеты о сенсационных процессах, едва ли кто-либо отдает себе ясный отчет о смысле и причине тех или других действий суда и о законных условиях, в которых они должны производиться. После одного из громких процессов, очень волновавшего петербургское общество, мне пришлось услышать, как один сановник, занимавший в высоком учреждении руководящее положение, негодовал перед светской публикой, собравшейся в гостиной, восклицая: «А? Как вам это нравится? Подсудимая созналась, а председатель ставит присяжным вопрос: «виновна ли она?» А? виновна ли?! Вот до чего у нас дошло!» Даже и профессиональными юристами-практиками по временам проводился в суде взгляд, что защита не может просить об оправдании сознавшегося подсудимого. Понадобилось в 1901 году всестороннее и глубокое по содержанию заключение обер-прокурора уголовного кассационного департамента И. Г. Щегловитого по делу Семенова и согласное с ним руководящее решение Сената, чтобы раз навсегда разъяснить, что «виновен» и «совершил» — не синонимы. К этому надо добавить, что не только относительно виновности, но даже и относительно факта преступления наши (да и большинство западноевропейских) присяжные поставлены далеко не в то удобное положение, в котором находятся присяжные в Шотландии, где их задача облегчается правом, не выбирая исключительно между двумя ответами, избрать средний путь и сказать «не доказано» (not proven)!

Закон открывает перед присяжными широкий горизонт милосердия, давая им право признавать подсудимого заслуживающим снисхождения «по обстоятельствам дела». Из всех «обстоятельств дела» самое важное, без сомнения, личность подсудимого, с его добрыми и дурными свойствами, с его бедствиями, нравственными страданиями, испытаниями. Но где возникает вопрос о перенесенном страдании, там рядом с ним является и вопрос об искуплении вины. Зачерпнутые из глубины общественного моря и уходящие снова, после дела, в эту глубину, ничего не ищущие и по большей части остающиеся безвестными, обязанные хранить тайну своих совещаний, присяжные не имеют соблазна рисоваться своим решением и выставлять себя защитниками той или другой теории. Осуждать их за приговор, сомневаясь в его справедливости, может лишь тот, кто вместе с ними сам изучил и исследовал обстоятельства дела и перед лицом подсудимого, свобода и честь которого зависят от одного его слова, вопрошал свою совесть и в ней, а не в голосе страстного негодования нашел ответ, идущий вразрез с приговором. Но такой человек, особливо если он долго занимался судебной практикой, знает, что убеждение в виновности подсудимого не зависит от его сознания в факте, вызываемого иногда отчаянием, расчетом, побуждениями великодушия относительно действительно виновных и т. п., а нарастает постепенно из ряда обстоятельств, обнаруживаемых при разбирательстве дела. Из них нередко трудно со стороны уловимое образуется имеющее решающее значение впечатление. Опытные судебные деятели, конечно, не раз замечали, как какая-нибудь характерная черта в личности потерпевшего или подсудимого, иногда какая-нибудь его фраза, возглас, замешательство, открывающие внезапно внутреннюю сущность человека, свойство его деятельности и житейского поведения, сразу приобретают огромное значение по произведенному ими впечатлению и властно склоняют мысль присяжных к обвинению или оправданию. В моих «воспоминаниях и заметках судебного деятеля», напечатанных на страницах «Русской старины» с 1907 года и собранных затем в книге «На жизненном пути», приведен ряд таких примеров. Не стану их повторять здесь, но скажу, что то, что строится и разрабатывается в судебном заседании, напоминает собой струю фонтана: поднимаясь все выше и выше, она, наконец, переламывается и спадает в одну сторону, и эта сторона обусловливается почти незаметными, но, однако, очень влиятельными причинами.

Поэтому кричать против решения присяжных, не проследив за всем процессом в заседании, по меньшей мере, слишком поспешно. Публика судит о подсудимом и его деянии по газетным отчетам. Но они или отличаются кратким сообщением о выдающемся деле под громким заголовком «ужасная драма», «кровавая расправа», «дерзкий подлог», «семейная трагедия», «жертва доверия» и т. п., или представляют отчет односторонний, подчас партийный, причем показания свидетелей, излагаясь репортером своими словами и сопровождаясь его собственными выводами и замечаниями, смотря по его личным вкусам и задачам, то сокращаются, то излагаются с преднамеренной подробностью, Но между автором такого отчета, в его торопливой и подчас лихорадочной работе, ни к чему притом не обязывающей и в лучшем случае представляющей в своем конечном выводе лишь мнение газетного труженика, и работой совести присяжных, от которых требуется не мнение, не «взгляд и нечто», а приговор, чреватый последствиями, — большая разница… Даже и стенографические отчеты далеко не всегда дают верную внешнюю картину того, что происходит на суде. Не всегда стенографы успевают в точности уловить быстро текущее слово или отдать себе правильный отчет о смысле сказанного, произвольно соединяя отдельные места, среди которых ими был сделан пропуск. Не могу не вспомнить о стенографистке официальной газеты, которая передавала в своем напечатанном отчете мою обвинительную речь по делу об умерщвлении Филиппа Штрама. Она пропустила слова: «Кругом все так вопиет об убийстве, что подсудимому только и осталось сознаться, но если бы этого сознания и не было, то перед нами целый ряд улик, доказывающих и помимо этого сознания совершение преступления подсудимым, а именно и т. д.» и передала это место речи так: «Кругом все так и вопиет, что тут убийство, но это, впрочем, ничего, а именно»… Вот почему ни на отчетах, ни тем более на рассказах и суждениях по поводу происходившего на суде нельзя основывать правильной критики решения присяжных. Тут обыкновенно рисуется резко намалеванная декорация, но в судебном заседании развертывается картина, некоторые части которой написаны красками жизни с точностью и подробностью миниатюры или сложены, подобно мозаике, из отдельных кусочков, в которые судьям пришлось пристально всматриваться, переживая в душе их место и значение в слагающемся целом.

Дела, по которым раздаются нарекания на присяжных заседателей, распадаются в сущности на две категории: на дела, по характеру и свойствам преступления не привлекающие особого общественного внимания, в которых присяжным, изрекшим оправдание, ставится в упрек признание невиновности, несмотря на собственное сознание подсудимого, и на дела, в которых оправдание идет вразрез с надеждами услышать приговор обвинительный. По делам первой категории могущественным толчком к оправданию служит очень часто долговременное предварительное заключение обвиняемого. При неявке какого-либо существенного свидетеля дело, назначенное к слушанию, вновь откладывается на несколько месяцев (бывали дела, в которых неоднократные отсрочки вызывали пятнадцать лишних месяцев заключения подсудимого под стражей), и, в конце концов, перед присяжными на скамье подсудимых находится человек, виновность которого в их глазах несомненна, но также несомненно и то, что он уже понес наказание, иногда даже и свыше того, которое было бы ему назначено судом по закону. Вся разница в том, что он подвергся этой каре не по приговору суда, а по постановлению следователя, действующего иногда под влиянием предвзятого взгляда на заподозренное им и привлеченное в качестве обвиняемого лицо. К сожалению, при начертании Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, была сохранена сословная подсудность и цена похищенного лицами непривилегированными определена слишком низко. Вследствие этого множество дел, разбор которых в мировых и временно заменявших их учреждениях занял бы две-три недели, поступает к судебному следователю и тянется у него в обвинительной камере и в суде многие месяцы, которые обвиняемый проводит в предварительном заключении. Притом, ввиду организации нашего тюремного дела, самый порядок отбытия заключения по распоряжению следователя и по приговору суда не представляет особой разницы в обоих случаях. Присяжным трудно отрешиться от мысли о последствиях своего решения, и в то же время им известны как сомнительные исправительные свойства русского тюремного заключения, так и несомненный вред, приносимый людям, преступившим закон, но еще не испорченным окончательно, пребыванием в этой школе взаимного обучения праздности, разврату, насилию и ненависти к общественному порядку. Перед ними проходят поодиночке и в группах рецидивисты, за которыми числится обширная судимость и отбытие наказания в среднем от пяти до десяти раз. Сознание бесплодности тюремного заключения в связи с продолжительностью предварительного ареста давно уже заставляет присяжных при окончании своих сессий высказывать настойчивое, но покуда тщетное желание» чтобы было, наконец, обращено внимание на сокращение предварительного заключения обвиняемого и на устройство работных домов, в которых праздность заменялась бы принудительным трудом. В отношении работных домов их пожелания сходятся с таковыми же со стороны высшей полицейской власти в Петербурге и всех тех, кого справедливо пугает все возрастающее хулиганство. Но ни в чем скаредность нашего бюджета по отношению к настоятельным нуждам страны, тот паралич законодательства, которым мы страдаем, и велеречивая бездеятельность некоторых крупных городских самоуправлений не сказываются с такой резкостью, как именно в этом вопросе.

Присяжные заседатели — люди жизни, а не рутины. Их нельзя считать представителями того, что Гете в «Фаусте» называет «die richtende gefiihllose Menschheit» (Судящее (осуждающее) бесчувственное человечество (нем.).). Поэтому от них нельзя и требовать, чтобы они замкнулись в сухие юридические схемы там, где жизнь выдвигает перед ними вопиющие картины своих противоречий. Несомненно, например, что 17-летний юноша, тщетно ищущий и не находящий себе какой-либо работы, застигнутый на лестнице у шкафа с провизией с отбитым им замком, или юный «бомбист», исключенный за невзнос платы из училища и упавший в обморок от истощения и голода в доме, куда он пришел грозить свертком газетной бумаги, утверждая, что это бомба, или безработный чернорабочий, похитивший с железнодорожной платформы пять поленьев дров стоимостью в 25 копеек с целью согреть голодающую и холодающую семью из жены и трех детей, или мелкий торговец, нанесший тяжкие раны жене и 18-летнему сыну, заставши их in flagranti (На месте преступления (лат.).), или, наконец, мещанка, состоявшая в кровосмесительной связи с тринадцати лет с растлившим и истязавшим ее отцом, — все эти и многие подобные им, судившиеся в Петербургском окружном суде в последнее время и отбывшие с избытком свое тюремное заключение при следствии, со строго юридической точки зрения подлежали определенному в Уложении наказанию. Но на присяжных, вероятно, подействовало представление о душевной драме несчастного мужа и отца, о муках этой поруганной дочери, и они вошли в положение обвиняемых, не могущих найти себе заработка, чтобы утолить голод и защититься от холода. Быть может, утром, в день заседания, некоторым из них пришлось развернуть одну из больших распространенных газет и найти на первой ее странице густую сеть объявлений о всевозможных увеселениях игривого, порнографического свойства, о рекламируемых шинах и победах роскошных моторов, о блестящих ресторанах с оркестрами румын и дорогими ужинами после театра, когда «шампанское блестит, как золото, и золото льется, как шампанское», и о других приманках для беспечального и веселящегося Петербурга, успевшего выпить при встрече 1913 года, по сообщению газет, на 150 тысяч рублей «шипучки». А на четвертой странице той же газеты пришлось встретить иногда целые столбцы с известиями о самоубийствах, совершаемых по неимению никаких средств к существованию или по отвращению к проституции не только отдельными несчастливцами, но и группами в два и три человека… И они, быть может, нашли, что при таком житейском контрасте вернуть подсудимого в тюрьму, где он уже немало пробыл и откуда он выйдет снова беззащитный против насущных требований существования, не удовлетворяет требованию их совести. «Это — помилование», — справедливо замечают прямолинейные юристы, «на него присяжные не уполномочены, и оно может последовать лишь по ходатайству суда!» Совершенно справедливо, но в этом «может» и содержится невольный соблазн для присяжных, которые — что так понятно — предпочитают окончательное слово оправдания шаткой надежде на то, что суд решится по каждому подобному делу обременять верховную власть своими ходатайствами о помиловании или смягчении наказания. Не всякое предание суду обусловливает собой осуждение. Довольно часто оно значит: есть основание думать, что обвиняемый виновен, но разберите вы, т. е. присяжные заседатели, вы, которые увидите и услышите его и свидетелей непосредственно. На суде однообразная темная краска карательных определений постепенно стирается и из-под нее выступают другие, житейские образы. Перед присяжными развертывается не один преступный эпизод из жизни подсудимого, но иногда история его жизни. Но история, по чудесному выражению С. М. Соловьева (об Иване Грозном), подчас может подметить даже под мрачными чертами мучителя скорбные черты жертвы. Тем более история обыкновенного человека, впавшего в преступление, может открыть в его жизни страницы, взывающие к сострадательному пониманию, «как дошел он до жизни такой». Формальная справедливость не всегда равна истинному правосудию. «Qui n’est que justice — est cruel»(1), — говорят французы, и Екатерина II была права, выразив ту же мысль словами: «Stricte justice n’est pas justice: justice est equite»(2). Можно ли поэтому осуждать присяжных за оправдательный приговор, когда перед ними, например, плачет и клянется потерпевшая, прося простить «родимого и кормилица детей», или когда старик отец, носящий имя, неразрывно связанное со «священной памятью двенадцатого года», со слезами молит отпустить 16-летнего сына, обвиняемого в краже из передней калош и шапки и попавшего в дурную компанию подростков, обязуясь отправить его в заграничный исправительный приют? Поучительные примеры приговоров, где житейская правда кладется в основание справедливости приговора, представляет практика некоторых коронных судей во Франции и Англии. Таков, например, известный president Magnand в Шато-Тьерри, которому население присвоило название «1е bon juge»(3) и решения которого, в высшей степени интересные по своей мотивировке, изданы в двух томах. Исследователь практического положения английского судопроизводства Гектор Франс приводит следующий чрезвычайно характерный случай из практики одного из лондонских городских судей. Один молодой человек похитил хлеб из незапертой булочной в минуту отсутствия из нее булочника. «Я был голоден, милорд», — объяснял обвиняемый судье. «Закон осуждает за кражу как куска хлеба, так и золотой цепи, — отвечал ему судья, — и не делает между этими предметами кражи никакого различия. Если бы я следовал только указаниям закона, то осудил бы вас. Но, руководствуясь моей судейской совестью, я вас оправдываю». Затем, не ограничиваясь оправданием, судья через судебного пристава предложил имевшейся налицо публике помочь молодому человеку и тем самым избавить его от необходимости совершения новой кражи. Обращаясь же к булочнику как обвинителю, судья сказал: «Из-за нескольких пенсов вы не затруднились лишить свободы человека, несчастный вид которого, равно как свойство совершенной им кражи, должны были бы указать вам на крайнее состояние, в котором он находился. На основании старого закона Королевы Елисаветы, карающего всякого лавочника за уход из незапертой лавки, я приговариваю вас к одному дню тюремного заключения и к денежной пене».

Для «общественного мнения» по делам второй категории далеко не всегда ясно, что причиной оправдательных приговоров, вызывающих нарекание на присяжных, является во многих случаях самое ведение судебного заседания, которое не может быть признано согласным с правильным соотношением участвующих в процессе сил, равнодействующую которых должна представлять бдительная власть председателя. Делая последнего полным распорядителем и распределителем подлежащего рассмотрению на суде материала, закон возлагает на него, так сказать, синтез всего дела в том руководящем напутствии, за которым следует совещание присяжных. Бывают, однако, и притом в наиболее сложных и важных процессах, случаи, когда материал располагается и подносится присяжным в таком виде, что засоряет их память ненужными данными и отвлекает их внимание в сторону от предстоящей им задачи, заставляя исследовать не идущие к делу обстоятельства, а руководящее напутствие ничего в этом сумбуре не исправляет или пытается исправить часто неумело и почти всегда запоздало. Утомленные присяжные, внимание которых не напряжено в одном направлении, а издергано такими не идущими к делу отвлечениями, уходят в совещательную комнату под впечатлением искусственно перемещенного центра тяжести дела, обращаясь из судей обвиняемого в судей потерпевшего или какого-нибудь явления в общественной жизни или в государственном строе. В первое десятилетие после судебной реформы подобные явления были редки, но с восьмидесятых годов они стали учащаться. Кассационное рассмотрение большинства оправдательных приговоров по выдающимся делам, вызывающих грустное и тревожное недоумение в друзьях суда присяжных и ожесточенные личные и печатные нападения со стороны его недоброжелателей, раскрывало, что истинная причина неудовлетворяющего чувства справедливости оправдания лежала не в недомыслии, слепом произволе или тенденциозном направлении присяжных, а в неправильном ведении судебного заседания и в нагромождении излишних и чуждых делу данных» которыми, как вредной корой, обрастало настоящее ядро дела. В этих случаях бывало, впрочем, виновато не одно ведение судебного заседания. Иногда недостатки или, вернее, излишества судебного следствия вызывались неправильной деятельностью судебного следователя и даже судебной палаты в качестве обвинительной камеры. Происходило это от нарушения пределов исследования преступления в тех случаях, когда недостаточное уяснение себе состава преступления и его необходимых признаков заводило судебного следователя на путь исследования таких обстоятельств, которые для суждения о чьей-либо виновности в этом преступлении значения иметь не могут и не должны, или когда усердие не по разуму побуждало его к неуместной любознательности о таких действиях или событиях в жизни обвиняемого или потерпевшего, которые никакого отношения к делу не имеют. Если в этих случаях прокуратура не удерживалась от соблазна воспользоваться увлечениями следователя для архитектурных украшений в постройке обвинительного акта, а судебная палата, по недосмотру или неполноте доклада, такой акт утверждала, то суду невольно приходилось иметь дело с данными, которые могли повлиять на присяжных заседателей в смысле затемнения истинных очертаний дела. К этому присоединялось еще и перегружение списка свидетелей по ходатайству сторон и по требованию прокурора потому, что разрешению вопроса о том, относятся ли некоторые из них к делу, судом не было уделено достаточного внимания.

Нет сомнения, что сведения о поведении обвиняемого, его занятиях и образе жизни необходимы там, где обвинение строится исключительно на одних уликах. Составителями Судебных уставов было высказано, что судом всегда судится не отдельный поступок подсудимого, но его личность, насколько она проявилась в известном противозаконном поступке. Ознакомление с личностью подсудимого в значительной степени спасает от судебной ошибки, которая одинаково возможна как в случаях осуждения только на основании сведений о дурном характере подсудимого, так и в случаях осуждения только на основании преступного факта, который может быть следствием несчастного и рокового стечения обстоятельств и против которого громко вопиет вся безупречная и чуждая злу прошлая жизнь подсудимого. В этом отношении свидетельские показания имеют большое значение. Необходимо только, чтобы эти показания действительно относились к делу, т. е. чтобы ими разъяснялись такие стороны жизни обвиняемого, в коих выразились именно те его свойства, которыми вызваны движущие побуждения его деяния или, наоборот, с которыми его деяние состоит в прямом противоречии. Поэтому, например, в деле московского нотариуса Назарова, обвинявшегося в насильственном поругании целомудрия девушки в обстановке, не допускающей посторонних свидетелей, усложненном последующим ее самоубийством, допрос свидетелей о той роли, которую играли в жизни обвиняемого чувственные стремления, и о его взгляде на характер своих отношений к женщинам вообще представлялся вполне уместным. Но он являлся бы совершенно неуместным там, где отсутствует связь между внутренними свойствами преступления и сведениями о личности обвиняемого. Расточительность обвиняемого, весьма важная, например, в делах о банковых хищениях, не имеет никакого значения в делах о богохулении, а вспыльчивость обвиняемого, приобретающая серьезный смысл при обсуждении убийства в запальчивости и раздражении, совершенно утрачивает его при обвинении в делании фальшивой монеты. Не надо забывать, что суд, рассматривая преступное деяние, осуждает подсудимого за те стороны его личности, которые выразились в этом деянии, а не за всю его жизнь. Не будет ли такое исследование всей жизни напоминать toute proportion gardee провинциального присяжного, который был заменен запасным после того, как в заседании по делу о покушении подсудимого на изнасилование, он, возмущенный тем, что последний упорно и растерянно молчит на вопрос председателя: «Чем вы занимаетесь?», воскликнул с негодованием: «Николашка! Что же ты молчишь? Отвечай же! Скажи: кражами, ваше превосходительство!»

Мне пришлось давать кассационные заключения по нескольким громким делам, где было допущено резкое отступление от такого взгляда на пределы исследования. Типическим являлось дело Ольги Палем, обвиняемой в убийстве студента Довнара, стремившегося прервать с нею связь, препятствовавшую ему готовиться к экзаменам. Здесь судебная палата утвердила обвинительный акт, в котором приведено мнение убийцы о том, что убитый был человек бесхарактерный, гаденький и нахальный, пользовался ее деньгами, закладывал и присвоивал себе ее вещи, купленные на средства, полученные от прежнего ее сожителя, а затем подробно изложена проверка всего этого, предпринятая на предварительном следствии. При этой проверке прошлое самой обвиняемой исследовано на пространстве двадцати лет, причем произведен ряд допросов и оглашена переписка о принятии Палем православия и об отношениях ее к родителям и крестному отцу, о ее предшествующих связях, о хранящихся на текущем счету ее деньгах, о записях пересылки ей денег в 540 почтовых книгах… Вместе с тем произведены обыск у одного из старых сожителей Палем, живших в Одессе, и выемка его переписки и торговых книг, с производством бухгалтерской экспертизы, в явное нарушение устава торгового, в силу которого такие книги составляют неприкосновенную коммерческую тайну и только в случае признания несостоятельности торговца отбираются по определению суда. Нужно ли говорить, насколько такая одновременная травля подсудимой ее прошлым и опорочение памяти потерпевшего не имели никакого отношения к делу. Такое же выворачивание наизнанку прошлой жизни подсудимой пришлось мне встретить в деле графини Н., обвинявшейся в присвоении якобы рожденному ею ребенку не принадлежащих ему прав состояния, причем следователем были рассмотрены и описаны производства сыскной полиции и допрошены указанные в них свидетели по обстоятельствам, никакого отношения к обвинению не имевшим, но бросавшим тень из далекого прошлого на уже весьма немолодую женщину, сочувствие напрасным страданиям которой на суде вызвало, в конце концов, оправдательный приговор присяжных заседателей. Еще более ненормальны подобные способы исследования по отношению к потерпевшим от преступления, когда в судебном заседании, вследствие увлечения следователя, неразборчивости прокурора и попустительства обвинительной камеры, о нем производится целое следствие, причем, присутствуя в судебном заседании, он лишен права отвода и допроса свидетелей и предъявления присяжным заседателям своих объяснений, если только не выступает гражданским истцом. При этом жизнь и личность его могут быть раскапываемы с самой мелочной подробностью, точно дело идет исключительно о решении вопроса, достоин ли он был постигшей его участи, как будто его житейское поведение может изъять его из покровительства закона и по отношению к нему сделать дозволенным, по личному взгляду подсудимого, то, что не дозволено и преступно по отношению к другим людям. Не слаще и положение свидетелей по делам, где слишком развязные представители сторон и в особенности — что печально отметить — защиты позволяют себе на их счет иронические выходки, насмешливые прозвища, унизительные намеки и ставят их в щекотливое положение вопросами, вовсе не относящимися к делу, но возбуждающими в публике, пришедшей в заседание из праздного любопытства, веселое настроение и неприличное хихикание. Конечно, председатель не может устранить от показаний свидетеля, вызванного по списку при обвинительном акте или по постановлению суда, но форма производимого допроса, но оценка характера вопросов зависит вполне от него и он не исполняет своей обязанности, если не пользуется полнотой власти и не пресекает подобного злоупотребления правом допроса в самом его начале, не допуская глумления над свидетелем и дерзкого вторжения в его личную жизнь.

В бытность мою председателем Петербургского окружного суда мне пришлось два раза решительным образом остановить попытку на подобный допрос. Приехавшая из провинции дама, потерпевшая от кражи, в которой обвинялась служанка гостиницы, объяснила, что вечером, уезжая из своего номера, оставила в комоде портфель с крупной суммой денег, а наутро обнаружила его исчезновение. «Мы позволим себе полюбопытствовать, где вы провели ночь?» — спросил защитник. «Свидетельница, — сказал я, — запрещаю вам отвечать на этот вопрос, а вас, господин защитник, предупреждаю, что при повторении подобных вопросов, указывающих на непонимание вами прав и обязанностей вашего звания, я вас удалю из залы заседания!» В другом случае товарищ прокурора, в общем весьма талантливый человек, обвиняя в заседании по крупному процессу, предложил вопрос, никоим образом не вытекавший из существа дела, и ответ на который был бы сопряжен для свидетельницы с унижающим ее признанием. Я предложил ему не ожидать ответа на такой вопрос, как не имеющий никакого отношения к делу, и объявил допрос свидетельницы исчерпанным. Но при допросе одного из последующих свидетелей представитель обвинения предложил ему вопрос, ответа на который он ожидал от свидетельницы. Я должен был снова устранить этот вопрос и на обиженное заявление обвинителя, что суд преграждает ему путь к исследованию истины в деле, сказал ему: «Суд предоставляет вам для этого все законные пути, кроме избранного вами, и при неподчинении вашем сделанному мной уже однажды указанию я буду вынужден, к прискорбию, прервать заседание и просить ваше начальство о командировании другого лица прокурорского надзора в состав присутствия по настоящему делу». Разительный пример непозволительного обращения со свидетелями при допросе, а также явки в суд свидетелей, показания которых, почерпнутые из области бесшабашного кутежа и прожигания жизни с забвением элементарных нравственных условий общежития, отодвинули на задний план существо дела, представляет недавнее дело в Московском окружном суде по обвинению Прасолова в предумышленном убийстве жены. Свидетелям предлагались вопросы, уличавшие их самих в предосудительном поведении; одного из них, например, спрашивали, что помешало ему вступить в связь с убитой — собственное нежелание или ее добродетель; в речах защиты указывалось, что с такими господами, как один из свидетелей, на дуэли не дерутся, а известного артиста-певца называли «кумиром безмозглых девиц». Все это создало вокруг дела нездоровую атмосферу и в сущности обратилось не столько в производство о совершенно ясном событии преступления, сколько в безапелляционный суд над убитой, давший основательный повод прокурору сказать: «Я не знаю, чем руководились те свидетели, которые приходили сюда с утомленными, бледными лицами и без краски стыда бросали здесь комьями грязи в могилу покойной, в которую отсюда ринулся бурный и грязный поток». Сенат еще в 1892 году высказал, что «условия современного судопроизводства не таковы, чтобы свидетели выходили из суда нравственно измятыми, так как суд должен быть святилищем осуществления правды и справедливости, а не позорищем, где могла бы проявляться разнузданность нравов». Надо заметить, что эта разнузданность может, помимо искажения отправления правосудия, вызывать и тяжкую реакцию, чему доказательством служит кулачная расправа в здании петербургского суда покойного писателя Всеволода Крестовского с оскорбившим его в своей речи присяжным поверенным, человеком в общем весьма достойным, но забывшим в данном случае слова Пушкина: «Блажен, кто словом твердо правит и держит мысль на привязи свою».

В обвинительной форме процесса несомненную роль играют судебные прения. Я уже говорил в своих «Воспоминаниях и заметках судебного деятеля» о тех условиях, которым должны удовлетворять речи обвинителя, гражданского истца и защитника. Сенатом еще в начале семидесятых годов было твердо установлено, что поводом для отмены приговора могут служить прения, в которых нарушены статьи закона, определяющие необходимые требования о содержании речей сторон. Сенат требовал, чтобы эти прения были ведены с достоинством, спокойствием и правильностью, которые необходимы для того, чтобы присяжные могли приступить к рассмотрению дела без всякого увлечения к обвинению или оправданию подсудимого. Не раз приходилось на этом основании отменять решения присяжных. На представителях сторон в суде вообще, а на суде присяжных в особенности, лежит нравственная обязанность охранять суд от искажения его исключительной — и достаточно высокой, чтобы быть исключительной— цели: служить отправлению уголовного правосудия. Исполнение этой обязанности особенно важно по отношению к присяжным заседателям, для которых судебные речи не представляют, как для судей коронных, обычного и привычного в течение многих лет явления и перед которыми блестящая и энергическая оболочка сказанного может, при неблагоприятном стечении обстоятельств и бездействии председателя, заслонить нездоровое существо сказанного. Это случается, например, при извращении уголовной перспективы, благодаря которому в искусственно подогретой речи почти совершенно исчезает обвиняемый и дурное дело, им совершенное, а на скамье подсудимых оказываются отвлеченные подсудимые, не подлежащие каре закона и называемые обыкновенно «средой», «порядком вещей», «темпераментом», «страстью», «увлечением», а иногда и сами потерпевшие, забывшие пословицу: «Не клади плохо, не вводи вора во грех». Таково возбуждение в присяжных — преимущественно со стороны обвинителей — племенной вражды или религиозной нетерпимости, застилающих перед их глазами истинные очертания разбирающегося дела. Таковы указания присяжным на вред, могущий последовать от оправдательного приговора; умышленная односторонность в освещении преступной стороны дела с целью возбудить в судьях ту нездоровую чувствительность в отношении к подсудимому, которая не имеет ничего общего ни с деятельной любовью к людям, ни с христианским милосердием; таковы язвительные насмешки и неуместная ирония по адресу противника и, наконец, истолкование задачи присяжных, а также значения и цели закона в смысле, противоречащем общественному порядку и намерениям законодателя. Все это не может не иметь влияния на присяжных и не отражаться в их решении. Не надо забывать, что присяжный заседатель, вырванный из обыденной обстановки в торжественную, непривычную обстановку судебного заседания, не может быть так мало впечатлителен, как «дьяк, в приказах поседелый», и что тяжкий млат обвинения в устах представителя государственной власти — прокурора — и пафос защитника не могут не оставлять следа в его душе в тех случаях, когда председатель не исполняет или не умеет исполнить свою ббязанность устранять «девиации» сторон. Нужно помнить, что присяжные заседатели представляют собой восприимчивый организм. Превратное толкование им общих вопросов права или извращение перед ними закона, оставленное без авторитетного опровержения, может быть принято ими с тем доверием, которое всегда невольно внушает к себе энергичное слово, и может пустить в их взгляде на дело неправильные корни и вредные ростки. В моей судебной практике было много случаев познакомиться с нарушениями подобного рода. Приводить их здесь не стану. Напомню лишь о громких процессах, бывших в Москве.

В одном из них прокурор заявлял о «непотребных мыслях и противобожеских теориях» защитника, а защитник называл речь прокурора тем, «что ежедневно выметается из каждой мало-мальски опрятной комнаты», удивляясь особенностям «мыслительного его аппарата», а в другом, по делу о краже почтовыми чиновниками пост-пакета на 120 тысяч рублей, отправленного из Германии, защитник приглашал присяжных подняться на высоту государственных интересов и на немецкие ввозные пошлины с хлеба ответить оправданием сознавшихся подсудимых, введенных потерпевшими в соблазн вопреки евангельскому изречению: «Горе миру от соблазна, но двойное горе тому, кто внесет соблазн в мир». В другом процессе — по делу о присвоении и растрате казначеем воспитательного дома и его сыном 307 тысяч рублей — защитой проводился взгляд, что истинная причина этого хищения, названного «грустной драмой», заключается в «холодном и бесцеремонном отношении начальства к казенным деньгам, благодаря которому в руках казначея оказалась такая большая сумма», и испрашивался у присяжных оправдательный приговор на том безнравственном основании, что «если похищенные 300 тысяч рублей причинили ущерб казне, которая возместила его со всех граждан России, то каждому пришлось внести так мало, что из-за этого говорить не стоит, а тем более обвинять подсудимых». В четвертом же, очень недавнем процессе обвинителю в отчете о заседании приписываются указание на то, что облитие серной кислотой мужа, хотя и является слишком специфической местью женщины, но местью понятной, и сожаление о том, что муж для защиты своей чести не прибегнул по отношению к предполагаемому любовнику жены к пистолету и клинку. Находя, что вся Москва ждет обвинительного приговора «как благовеста», прокурор заявлял присяжным, что когда такой приговор состоится, то он в темную ночь пойдет возвестить о нем на далекую могилу потерпевшей, под дождем и под развевающим его волосы ветром. Сюда же, для примера, можно отнести жалобу обвинителя в его ответной речи защитнику на то, что последний «топчется грязными сапогами в его сердце», или заявление другого, что подсудимая «плачет по данному ей расписанию».

Я говорил уже выше о равнодушном, а подчас и злорадном отношении к суду присяжных со стороны лиц и учреждений, от которых зависел почин законодательных мер к устранению препятствий для правильного действия этого суда. С грустью приходится сознаться, что часто и со стороны людей, призванных вместе с присяжными служить делу правосудия, проявлялось полное отсутствие заботы о нем. Успех обвинительной речи или оправдательный приговор, добытые словесными неправдами, ставились в этом случае единой и желанной целью, хотя бы их приходилось достигнуть, подвергая суд присяжных резким нападкам и нареканиям. В этих, к сожалению, нередких случаях, выражаясь словами одного из стихотворений Некрасова, суд присяжных «любящей рукой не был ни охранен, ни обеспечен». Наоборот, можно указать случаи, когда на оправдательный приговор, находивший отголосок и в сердцах коронных судей, участвовавших в заседании и вполне удовлетворенных им, приносился кассационный протест с указанием на то, что присяжные не поняли своей обязанности или противозаконно присвоили себе право помилования. По поводу обвинительного приговора, покаравшего справедливым и мудрым словом осуждения притеснителя слабых, развратителя невинных, расхитителя чужих трудовых сбережений или уверенного в своей безнаказанности изверга, в стенах кассационного суда широко оплаченное ораторское слово прозрачно намекало иногда на неразвитость, неспособность и тупоумие присяжных заседателей. Нельзя отрешиться от тревоги за правосудие вообще при тех участившихся за последние годы случаях, когда личность обвиняемого, с одной стороны, и его действительные интересы, с другой, а также ограждение присяжных заседателей от могущих отразиться на достоинстве их приговора увлечений приносятся в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное и небезвыгодное в разных смыслах внимание к своему имени, причем делается попытка и человека, а иногда и целое учреждение обратить в средство для личных целей, чуждых правосудию.

Серьезной причиной оправдательных приговоров, волнующих общественное мнение, потому что ни в событии тяжкого преступления, ни в сознательной виновности в последнем подсудимого не может быть никакого сомнения, являлись, как я уже говорил, не только руководящие напутствия, но также и разъяснения председателя присяжным их прав и обязанностей, делаемые в начале каждой сессии в связи с приводом к присяге. Они далеко не всегда, по крайней мере за то время, когда я служил в «действующей армии» судебного ведомства, соответствовали своему назначению. В них больше всего обращалось внимание присяжных на технику их работы, и лишь упоминались вскользь вопросы о внутреннем убеждении, о сомнении, о значении признания присяжными подсудимого «заслуживающим снисхождения по обстоятельствам дела» и т. п. Между тем именно по этим вопросам прежде всего следует вооружить присяжных здравыми и правильными понятиями. Излишне говорить, как важно, например, разъяснение присяжным разницы между сомнением в виновности, остающимся после тщательного взвешивания всего, что говорит за и против нее, и тем сомнением, которое легко возникает там, где умственная работа недостаточно напряжена или где легко возникающее сомнение дает соблазнительный повод от этой умственной работы уклониться. Точно так же необходимо с полной ясностью и наглядностью объяснить присяжным, что их решение, в основу которого должно быть положено внутреннее убеждение, не есть простое мнение их по делу, а является чреватым последствиями для подсудимого и для общества приговором их совести, призываемой ограждать общество и от поощрения зла путем безнаказанности преступления, и от того несчастья, которым должно быть признано осуждение невинного. К сожалению, мы имеем еще меньше печатных образцов таких объяснений присяжным, чем печатных руководящих напутствий, так что почти нет примеров для подражания или руководства. Мне известно лишь одно такое объяснение, превосходное по форме и по содержанию, произнесенное при открытии сессии присяжных моим старым сослуживцем, товарищем председателя Петербургского окружного суда В. К. Случевским, и напечатанное в «Новом времени» 1879 года № 309.

Я уже говорил в моих воспоминаниях о деле Жюжан о том, как мало обращалось у нас долгое время внимания на выработку руководящих напутствий и как большинство из них отличалось бесцветностью и отсутствием внутреннего содержания, которое должно бы содействовать облегчению задачи присяжных. Печать, уделяя по громким процессам место речам сторон, почти никогда не помещала речи председателя, так что даже и там, где она представляла полезный образец для подражания, эта речь оставалась неизвестной никому, кроме присутствовавших. Таким образом, пропали для изучения и подражания некоторые из слышанных мной превосходных напутствий присяжным со стороны А. А. Сабурова в Петербурге и Э. Я. Фукса в Харькове. По этой же причине ныне я мог бы указать лишь на напечатанные руководящие напутствия А. М. Кузминского в Петербургском окружном суде по делу Меранвиль-де-Сенклера и одного из товарищей председателя Московского окружного суда по делу официанта Куликуна, обвиняемого в сводничестве своих малолетних дочерей, как вполне отвечающие своему значению и назначению. Не могу не выразить при этом крайнего сожаления, что превосходные напутствия нынешнего председателя Петербургского окружного суда С. В. Кудрина не были напечатаны. Но зато я мог бы отметить целый ряд слышанных мной руководящих напутствий, состоявших из усыпительного повторения статей закона или из таких толковании, которые вносили смуту в умы присяжных и вызывали недоумения даже в участвующих в деле лицах. Таким было, например, ничем не вызванное тяжкодумное объяснение разницы между заявлением о подлоге акта и спором о его недействительности, объяснение, вслушиваясь в которое, можно было добросовестно признать, что никакой разницы между ними не существует; или авторитетное объяснение различия между выемкой и обыском, сводившееся к тому, что когда ищут, то это обыск, а когда что-нибудь при этом нашли, то это выемка. Вообще говоря, на предварительную, спокойную и обдуманную подготовку руководящего напутствия вне судебного заседания и течения судебного следствия, особливо по серьезным и сложным делам, у нас, по-видимому, обращалось мало внимания, несмотря на то, что в некоторых случаях очень важное объяснение о составе преступления, его существенных признаках и общественном значении может быть обдумано и построено еще до открытия судебного заседания. Между тем я помню случаи, где в этом отношении допускалась торопливая импровизация или обдумывание предстоящего напутствия совершалось в самый разгар прений сторон, без необходимого сосредоточения внимания на них председателя. Так, мне пришлось в Сенате участвовать в рассмотрении дела, в котором сторонами в речах были сделаны совершенно недопустимые на суде выпады против подсудимого и некоторых свидетелей, направленные к возбуждению и разжиганию племенных страстей и оставленные председательствовавшим не только без своевременной остановки беззастенчиво зарвавшихся противников, но и без всякого указания в руководящем напутствии на их более чем неуместный характер. В объяснении, представленном Сенату, этот председатель наивно говорил, что не мог обратить внимания на такие выходки, потому что был погружен во время судебных прений в подготовление своего «резюме». Этот «погруженный в обдумыванье» председатель, не отдающий себе отчета в происходящем вокруг, напоминает мне невольно рассказ об одном председателе, находившемся в таких же условиях. В то время, когда он всецело отдавался созерцанию мысленной постройки своего будущего напутствия присяжным, стоящий сбоку подсудимого, бывшего под стражей, солдат задремал и наклонил ружье в сторону присяжных. Их это стало тревожить, и, наконец, старшина, перебивая речь защитника, воззвал к председателю. «А! Что?» — спросил тот, оторванный от своей творческой работы, и еще весь находясь под ее влиянием. «Да вот, господин председатель, вот этот нижний чин так держит ружье… присяжные опасаются… как бы оно не выстрелило… ведь кого-нибудь из нас убить может»… — «Убить? — рассеянно сказал председатель, все еще пребывая в своем автогипнозе, — но ведь у нас есть запасные (т. е. присяжные заседатели)!».

Я давал заключение в Сенате по наделавшему шуму делу о злоупотреблениях в Саратовско-Симбирском земельном банке. Важнейшим из оснований к отмене приговора присяжных послужило в нем руководящее напутствие председателя Тамбовского окружного суда, в котором он советовал присяжным заседателям «обогатить свою житейскую опытность наблюдением за тем, как себя выказывают и проявляют своим поведением во время заседания подсудимые», т. е. рекомендовал им самые неправильные, смутные и неустойчивые основания для суждения о человеке, поставленном в условия, для него необычайные, тягостные и роковые. Затем он внушал присяжным, что возложение уголовной кары на людей, «увлекшихся течением и направлением времени» и которые «не пожелали оставаться на скромных ступенях житейской лестницы, а пустились в аферы, спекуляции и биржевую игру, было бы равносильным неисполнению возложенной на присяжных обязанности, так как подложные документы, счета и отчеты были составлены в данном случае людьми, которые лишь вследствие сложившихся, быть может, в их жизни обстоятельств не захотели ограничиться ролью труженика и мирного гражданина, но вследствие среды, в которой вращались, и неособенного умственного развития и направления пожелали плавать шире и глубже». Не меньшее значение имеют и неправильные объяснения председателя присяжным способа оценки ими доказательств, а также разъяснение им ограничительных ответов на вопросы, ставящие их иногда в безвыходное положение. Таким образом пришлось отменить оправдательный приговор присяжных о жестоком и возмутительном убийстве, по которому на их разрешение был поставлен вопрос о виновности с двумя отягощающими обстоятельствами: обдуманным заранее намерением и предварительным с другими соглашением, причем присяжные, не находя в деле признаков этих отягощающих обстоятельств, просили председателя объяснить им, могут ли они в своем ответе таковые отвергнуть. Председатель им сказал, что отрицание этих обстоятельств не может иметь влияния на судьбу подсудимого, поставив их тем в необходимость или вопреки своему убеждению признать эти обстоятельства, или, если совесть их с этим не мирилась, то оправдать подсудимого. Они избрали второе.

Необходимым условием для руководящего напутствия является разумная уверенность председателя в закономерности и житейской целесообразности даваемых им разъяснений, в которых, разбирая относительную силу представленных доказательств для правильного уразумения их присяжными, он не должен, однако, обнаруживать личного мнения о вине или невиновности подсудимого. К сожалению, далеко не всегда напутствие удовлетворяет этому требованию. Анализ веса и значения доказательств по делу в виде общих начал, преподаваемых присяжным, дело не легкое и требующее большой вдумчивости, а фарватер между Сциллой и Харибдой обвинения и оправдания узок и извилист. Поэтому бывают случаи, когда в делах, требующих именно веского и твердого слова, в напутствии проявляются неуверенность и колебание или, наоборот, вместо разбора доказательств — навязывание присяжным своего мнения о виновности, приводящее к отрицательным результатам. Там, где председатель, вместо судьи, обращается в дополнительного прокурора, напоминая президентов французских ассизов с их всегдашним предубеждением против подсудимого, там присяжные обыкновенно теряют доверие к его разъяснениям и склонны решать дело, как выражается народ, «своим средствием». Выдающийся пример такого рода был предметом моего доклада в Сенате по громкому делу о священнике Тимофееве, обвинявшемся вместе со своим работником в лишении жизни крестьянина Аксенова с целью продолжения связи с женой последнего, которая еще малолетней была развращена и растлена подсудимым. По этому делу председатель просил присяжных, восстановляя в своей памяти обстоятельства дела, не руководиться его собственным их изложением и вместе с тем оставить вовсе без обсуждения показания одного из свидетелей, как данное разноречиво при дознании, следствии и на суде. Таким образом им, в сущности, была упразднена необходимость восстановления истинных обстоятельств дела, что придало его напутствию характер бесцельной траты времени. В этом деле, возбуждавшем страстное к себе отношение, председатель предоставил присяжных исключительно их собственным силам и снабдил их совершенно неправильным советом не утруждать себя сопоставлением разноречивых показаний свидетеля, а оставить их вовсе без рассмотрения. Как далеко это от тех здравых взглядов на руководящее напутствие, которых держится английская судебная практика. Вот что, между прочим, сказал сэр Кокберн в своем напутствии присяжным в знаменитом процессе самозванца Тичборна: «По мнению моему, тот судья не исполняет долга своего, который только воспринимает приводимые доказательства с тем, чтобы их передать потом присяжным, не указывая на существенные факты и на те выводы, которые из них, естественно, неизбежно вытекают. Судья должен устанавливать весы правосудия так, чтобы они висели ровно, но он обязан вместе с тем следить за тем, чтобы все обстоятельства дела по мере того, как они раскрываются, клались сообразно той категории, к которой они принадлежат, в ту или другую чашу весов. Его дело позаботиться о том, чтобы заключения, к которым приводят последовательно факты, были указаны присяжным, и поддерживать себя при этом отрадным сознанием, что если он ошибется, то под боком у него находятся двенадцать человек, знакомых с явлениями ежедневной жизни, которые исправят ошибки, в которые он, быть может, впал. Но если одна чаша весов перетянет другую при разложении обстоятельств дела на весах, то это не вина судьи, а является лишь плодом действительности».

Встречались в моей практике, к прискорбию, и обратные случаи, где председатель, оценивая доказательства, делал это в такой форме, которая, оскорбляя участвующих в деле лиц, в то же время содержала и явное мнение о виновности или невиновности подсудимого. Так, согласно с моим заключением, Сенат отменил решение присяжных по делу, в котором председатель охарактеризовал подлежащее решению присяжных дело пословицей: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал», и неоднократно называл подсудимого «щукой». Выдающееся и очень характерное в этом же отношении дело доходило до Сената из Московского окружного суда. Один из известных московских негоциантов, желая отделаться от иностранной артистки, учившейся играть на арфе, подбросил ей свой золотой портсигар и обвинил ее в краже. Лживость обвинения, удостоверенная судебным разбирательством и следствием, вызвала предание его суду за ложный донос. Товарищ председателя, допустивший защитника подсудимого безвозбранно сказать по адресу потерпевшей, что хотя она и говорит, что училась играть на арфе, «но всем ясно, на каком инструменте играла эта госпожа», со своей стороны в руководящем напутствии позволил себе выразиться: «Вы, быть может, господа присяжные заседатели, скажете себе, что наука, которую она хотела себе усвоить, была наука не в сфере искусства, а наука страсти нежной, о которой упоминает поэт, но только на денежной подкладке».

Сенат признал такое поведение председателя непозволительным и в установленном порядке предал его суду за бездействие власти по отношению к защитнику и за совершение при отправлении должности непристойного поступка (2 часть 347 статьи Уложения о наказаниях). Но этим дело не кончилось. Судебная палата нашла, однако, в действиях обвиняемого лишь простое упущение, выразившееся в некотором недостатке внимания по отношению к допущенному им «игривому» (?) выражению, не заключающему в себе ничего непристойного, так как слова о «науке страсти нежней» заимствованы из «Евгения Онегина» — романа, читаемого в институтах благородных девиц. Этот, в свою очередь, «игривый» приговор не был, однако, опротестован прокуратурой. Сенат, рассмотрев в порядке надзора действия палаты и признав ее рассуждения явно неосновательными и ошибочными, сделал замечание самой судебной палате, а о бездействии прокурорского надзора передал на усмотрение министра юстиции. Вообще председатель в своем руководящем напутствии никогда не должен забывать второй части уже приведенной мною цитаты из Пушкина: «Блажен, кто в сердце усыпляет или давит мгновенно прошипевшую змею» (Блажен, кто крепко словом правит и держит мысль на привязи свою - прим. Dslov.ru). Еще недавно председателем по делу генерала Левашева, обвинявшегося в убийстве земского начальника Шпанова под влиянием жестокого оскорбления, нанесенного ему последним, был дан пример совершенного непонимания этого золотого правила, и по отношению к подсудимому, не имеющему права возражать и возможности защищаться, в напутствии был употреблен тон и способ выражений, недопустимый в устах председателя, понимающего свои обязанности.

Постановка вопросов присяжным заседателям составляет одну из важнейших задач суда. От умелого ее выполнения в большинстве случаев зависит правильный ответ присяжных. Поэтому закон дает в ряде статей подробные указания о содержании и форме вопросов, причем требует, чтобы предлагаемые присяжным вопросы составлялись в общеупотребительных выражениях, а не в виде принятых законом определений. Нельзя, однако, сказать, чтобы от этих правил не делались довольно частые отступления, ставящие иногда присяжных в тупик или заставляющие их отвечать на не понятные им юридические термины, недостаточно разъясненные председателем; к тому же эти вопросы то страдают чрезмерной краткостью, допускающей произвольные толкования, то содержат в себе такое изложение фактической стороны события преступления, со включением в него улик и доказательств, которое затемняет перед присяжными смысл ожидаемого от них ответа. К сожалению, я не нахожу возможным привести здесь редакции некоторых вопросов, предложенных по делам, разбираемым при закрытых дверях. В них преступление описывалось с такими ненужными подробностями и перечислением улик судебномедицинского характера, что, смешивая существенное с несущественным и случайным, рассеивая, а не концентрируя внимание присяжных, эти вопросы могли бы зато доставить лакомое развлечение любителям фривольного чтения. Один из таких вопросов по делу о покушении на изнасилование, представляя массу вводных и придаточных предложений, занимал три страницы убористого письма! Наряду с этим требование общеупотребительных выражений понимается нашей судебной практикой весьма своеобразно, и это понимание со своей стороны влечет за собой добросовестное непонимание присяжными, о каких именно признаках преступления спрашивает их суд. Так, вследствие указаний Сената признаются вполне понятными для присяжных, хотя бы и состоящих из крестьян, выражения: «порицание», «насилие», «оскорбление», «тайное похищение», и в то же время считаются не общепонятными выражения: «приготовиться», «ошибка», «умышленно», «истязания», «растрата» (вместо этого рекомендовано понятное слово: «израсходование»), «намерение», «сопротивление», «грабеж» и даже «открытое похищение» и т. д. Такое едва ли на чем-нибудь основанное разделение слов богатого и изобразительного русского языка на «понятные» и «непонятные» для народа, к сожалению, нашло себе место и в новом Уголовном уложении, где, например, в 550 статье говорится о повреждении рыбы в чужих водах посредством отравления воды, причем в объяснениях к ней проводится мысль, что это повреждение может вызвать истребление рыбы. А в проекте Уложения, очевидно, признаваемое «непонятным» народу слово «поджог» было заменено выражением повреждение огнем, которое особое совещание при Государственном совете заменило словами повреждение поджогом, тоже считая, что повреждение заключает в себе и понятие истребления. В своих по меньшей мере оригинальных рассуждениях особое совещание, вопреки ясному смыслу русского языка, нашло, что «повреждение чужой вещи проявляется не только в форме ее порчи, но и в истреблении, которое уже заключается в понятии повреждения, имеющем много степеней, начиная с самого незначительного изменения, имеющего влияние лишь на существо или назначение вещи, и кончая полным ее истреблением. Следует при этом принять также во внимание, что, строго говоря, в природе ничто не уничтожается и не истребляется, а только трансформируется». Дозволительно усомниться, чтобы обыкновенный русский присяжный заседатель, не изучивший книги Молешотта «Kreislauf des Lebens», мог ясно представить себе, что сгоревший дотла дом, скирда, изгородь и т. п. не уничтожены, а лишь повреждены или трансформированы или что отбитие у статуи пальца или у бюста кончика носа или разбитие целого барельефа на мелкие осколки одинаково покрываются словом повреждение.

За состоявшеюся отменой широкого права немотивированного отвода присяжных указывать вред такого права сторон не приходится. Но следует заметить, что в прежние годы благодаря ему не только составлялось более или менее тенденциозное, с точки зрения прокурора или защитника, присутствие присяжных по делу, но очень часто совершенно исключался наиболее подходящий для суда элемент в лице развитых и образованных людей, если предстоял процесс о нарушениях из области банковой, акционерной или служебной деятельности, неясной в своих тонкостях и специальных условиях для простых людей. Это стремление к союзу с предполагаемым невежеством и темнотой даже не умерялось коррективом мотивировки, как это делается в Англии, или провозглашением имен отводимых, как это существует в Германии. В особенности право прокурора вычеркивать из списка присяжных шесть человек представлялось мне всегда несогласным с ролью государственного обвинителя, который должен стоять выше мелочных заподозриваний и не подбирать ни судей, ни законы, употребляя выражение великого Петра, «масть к масти». Поэтому в бытность мою прокурором я никогда не отводил никого из присяжных заседателей в надежде, что правое дело само постоит за себя без ненужного оскорбления отдельных присяжных заседателей, которые всегда легко могли догадаться о последовавшем отводе вследствие совершенно произвольного сомнения в их беспристрастии. Этого же образа действий рекомендовал я держаться и моим товарищам, и хотя отсутствие прокурорских отводов и вызывало недоумение у высших должностных лиц судебного ведомства, но я не слышал ни одного заявления моих сослуживцев о том, что оправдательный приговор последовал вследствие предполагаемого вредного влияния того или другого из неотведенных присяжных.

Нужно ли затем говорить о том, какие результаты вызывало до последнего времени сокрытие от присяжных наказания, грозящего подсудимому, — эта своеобразная игра с ними в прятки? Конечно, присяжные, исполняя свою обязанность, должны рассматривать обстоятельства, которыми было окружено и сопровождалось преступление, так сказать, смотря назад от события преступления, но нельзя требовать от них, чтобы они не смотрели и вперед, т. е. на то, что последует с подсудимым, которого они судят. Если они имели право знакомиться с личностью обвиняемого, то, конечно, они должны были иметь и право ознакомиться с последствиями их приговора для подсудимого. На практике после первых двух-трех дел о кражах присяжные уже знали, какое наказание постигнет осужденного ими, но по целому ряду других дел им было известно лишь то, что их суду подлежат преступления, сопряженные с лишением прав и иногда с очень суровыми карами, а о том, какова эта кара, они составляли себе представление нередко из разъяснений какого-нибудь случайно находившегося в их среде самозванного юриста, считающего себя знатоком уголовных законов, потому что он служил в уездном суде или полицейском управлении. Мне пришлось председательствовать в восьмидесятых годах по делу сына купца-миллионера, известного своим уголовным процессом. Состоя в связи с одной женщиной, молодой человек ожидал, вследствие заявления ее и приглашенной акушерки, вскоре сделаться отцом. В один прекрасный день он был приглашен к умирающей родильнице, которая подарила ему сына. Уступая ее желанию, тронутый ее судьбой и рождением ребенка, который, по словам акушерки, был похож на него, как две капли воды, он дал ей 6 тысяч рублей для того, чтобы успокоить ее, быть может, в последние минуты ее жизни, за сына. Через три дня акушерка пришла к нему и сказала, что с такой мошенницей, как недавняя родильница, дела иметь не желает и щадить ее не хочет, так как будущая родильница обещала 3 тысячи рублей, а дала за труды только 300 рублей. При этом она объяснила, что беременность была притворная, «гуттаперчевая», а ребенок был взят напрокат. Таким образом возникло дело о шантаже, но так как наш закон шантажа не знает до сих пор, то по аналогии приходилось применить постановления о мошенничестве. Подсудимые сознались, а известный адвокат Александров просил только о снисхождении, но присяжные после четверти часа совещания вынесли оправдательный приговор. И, когда я в разговоре со старшиной присяжных указал на трудно объяснимый и странный результат их совещаний, он мне сказал: «Помилуйте, господин председатель, кабы за это тюрьма была, то мы бы с дорогой душой обвинили, а ведь за это каторжные работы». Когда же я ему указал, что подсудимым следовало наказание от 1 до 3 месяцев тюремного заключения, то старшина пришел в крайнее изумление, сожалея, что они впали в такую ошибку вследствие того, что в составе присяжных был отставной чиновник, который их уверил, что за это преступление непременно должны быть назначены каторжные работы. Это незнание о наказании особенно бывало вредно по делам о преступлениях, кончающихся лишением жизни. Есть между этими преступлениями такие, которые вовсе не заслуживают и не влекут по закону высшего по строгости наказания — каторжных работ. Таково, например, убийство в драке, нанесение побоев без умысла на убийство, но вызвавшее, однако, смерть, убийство новорожденного урода, не имеющего человеческого образа, и т. п. Между тем все эти дела подсудны присяжным заседателям. У них являлась мысль: тут убийство, смерть, а раз смерть, конечно, будет и самое строгое наказание — каторга. Им никто не имел права объяснить, что тут о каторге нет и помину, что тут наказание гораздо более слабое. Защитник не имел права упоминать о наказании, но иногда он говорил горячую речь, в конце которой его пафос увеличивался, и речь кончалась обыкновенно словами: «Господа присяжные заседатели, я надеюсь, что ваш приговор не заставит подсудимого в тундрах Сибири, под холодным полярным кругом, в снегах и стуже, вспоминать нынешний роковой день». Председатель восклицал: «Вы не имеете права говорить о наказании!» Защитник отвечал: «Я кончил». Затем подсудимый говорил последнее слово. Но как удержать простого человека, а их большинство, от того, чтобы он не сказал: «Помилуйте, кормильцы, куда же вы меня теперь в Сибирь: у меня жена, дети»… Недаром в 1895 году съездом старших председателей и прокуроров судебных палат большинством 19 против 1 было признано необходимым в целях правосудия допустить оглашение перед присяжными наказания, которое грозит обвиняемому. Однако это пожелание осуществлено лишь через 15 лет…

Нельзя затем не отметить и тех неудобных, но, к сожалению, трудно отвратимых условий, которые косвенным образом могут отражаться на настроении и расположении духа присяжных заседателей, нарушая в них сосредоточенность, душевное равновесие и спокойствие, столь необходимое при исполнении их важной обязанности. Присяжные по всем делам, имеющим серьезное значение, окружены своего рода оградой, которая стойко поддерживается с разных сторон всеми участвующими в процессе, через которую никто и ничто не переходит и у входа в которую стоит кассация, как библейский ангел со своим мечом. Но сделано ли что-либо для присяжных внутри этой ограды — одинаковое и равномерное повсюду? Созданы ли условия, устраняющие их физическое и нравственное утомление? Приходится отвечать отрицательно. Пребывание присяжных в суде по делам, длящимся не только несколько дней, но и целые недели и более (харьковское дело о злоупотреблениях в Таганрогской таможне продолжалось шесть недель), представляет для них во многих отношениях тяжкое испытание. Указания Сената и основанная на них практика судов представляют значительные колебания. Так, разрешение отпуска присяжных домой и освобождение их от отяготительного ночного пребывания в суде ставились сначала, в течение долгого времени, в зависимость от важности обстоятельств дела. Затем было разрешено делать различие между угрожающим подсудимому уголовным или исправительным наказанием. Потом признано допустимым отпускать присяжных и при угрозе уголовным наказанием при полной невозможности оставаться им в здании суда. Наконец, циркулярным указом Сената по делам, влекущим уголовное наказание, такой отпуск не дозволен «ни под каким видом». После этого указа, однако, снова начались колебания и отпуск присяжных домой возлагается всецело на ответственность председателя и не служит поводом к отмене приговора, если не будет доказано, что присяжные со вредом для беспристрастия их решения входили в сношение с кем-либо из посторонних. Ввиду всего этого в делах, представляющих особую важность по возбуждаемому ими в обществе интересу или волнению, присяжные заседатели, безусловно, лишаются иногда на долгое время свободы. Не говоря уже о том, что в большей части провинциальных судов, при постройке новых зданий или приспособлении старых, на устройство отдельных помещений для ночлега присяжных не было обращено особого внимания, а в уездных городах, где происходят выездные сессии, таких помещений и вовсе не существует, нет основания предполагать, чтобы и в столицах и в наиболее крупных центрах эти помещения были устроены с необходимыми удобствами и предусмотрительностью. Но даже если бы таковые и существовали, то есть ряд причин, по которым безотлучное пребывание присяжных в суде в течение долгого времени не может не влиять на них удручающим образом. Стоит представить себе картину пребывания присяжных в суде при очень длинных заседаниях в насильственном сообществе людей, весьма часто по своему воспитанию, образу жизни, привычкам общежития и т. п. чуждых друг другу. Необходимость оставить надолго управление домашними или торговыми делами, служебные или профессиональные занятия не может не нарушать душевного спокойствия присяжных, тревожа их и заставляя невольно задаваться мыслью: «А что-то там, дома, в лавке, в бюро и т. д.?» Плохие гигиенические и дорогие кулинарные условия вместе с отсутствием оживляющих впечатлений, особливо там, где, до девяностых годов, иногда целыми днями тянулась скучная и сложная бухгалтерская или банковская экспертиза, не могли не отражаться на присяжных, усугубляясь долгое время еще и запрещением отпускать их для прогулки в здании или во дворе суда. В своем циркуляре по этому поводу Сенат говорил о предоставлении присяжным для отдыха зала заседаний. Но им нужно движение, а не пребывание в зале, где целый день находилось и дышало множество народа и где обычно не существует правильно устроенной вентиляции. Быть может, все это в некоторых случаях и неизбежно, но нельзя не учитывать обращения судебного помещения в изоляционную камеру для присяжных при оценке справедливости тех категорически суровых приговоров, которыми присяжные признаются не только виновными, но и не заслуживающими снисхождения. И вот что еще надо заметить: коронные судьи во всех инстанциях признаются — и справедливо — гарантированными от посторонних влияний и от рассеяния своего внимания и вдумчивости в дело свиданием с семьей и пребыванием в привычной домашней обстановке, между тем как ими решаются, вместе с сословными представителями, дела о преступлениях государственных и против порядка управления, влекущих за собой бессрочную каторгу и смертную казнь. То же признается и относительно сословных представителей, которые при том далеко не всегда, за исключением неизменного волостного старшины, являются в первоначальном составе, начертанном Судебными уставами. Губернских предводителей дворянства часто заменяют уездные, а уездных — члены депутатских собраний и дворянских опек, а городских голов — члены управ и даже смотрители отдельных хозяйственных городских предприятий. Если к этому прибавить, что эти представители судейской присяги не приносят, то не совсем понятно, почему по отношению к ним не предпринимаются, хотя бы отчасти, те меры ограждения, которые признаются необходимыми для присяжных заседателей. По отношению к последним Сенат не допускает, под угрозой отмены приговора, даже и простой, вызываемой необходимостью и совершенно не касающейся обстоятельств дела, беседы с ними председателя суда. В известном деле Гулак-Артемовской, обвиняемой в подлоге векселей, в заседании, длившемся несколько дней, судебное следствие было закончено в начале первого часа ночи. Присяжные заседатели, желавшие вернуться домой, просили меня через судебного пристава вести заседание непрерывно до конца и не оставлять их ночевать. Я отвечал отказом, предвидя, что речи прокурора, двух защитников и поверенного гражданского истца, постановка вопросов и мое руководящее напутствие займут с необходимыми перерывами, по крайней мере, от пяти до шести часов и что таким образом присяжные уйдут совещаться около 7 часов утра после бессонной ночи. Присяжные, однако, настойчиво повторили свою просьбу, и я счел себя вынужденным войти в сопровождении судебного пристава в их комнату и объяснить им мотивы моего отказа, обратив их внимание на необходимость приступать к решению участи подсудимой не под влиянием крайнего утомления и искусственного нервного возбуждения. Хотя Сенат ввиду представленного мной объяснения и не отменил по этому поводу обвинительного приговора, но, однако, признал, что в крайних случаях председатель должен объясняться с присяжными в присутствии сторон, а не ограничиваться заявлением им о существе происшедшей беседы при открытии продолжающегося судебного заседания. Такой взгляд, исполненный странного недоверия к председателю суда, объясняющемуся со всем составом присяжных заседателей, несогласный притом с точным смыслом ст. 675 Устава уголовного судопроизводства, в силу которой присяжным заседателям воспрещается входить в сношения с лицами, не принадлежащими к составу суда, не получив на то разрешения председателя, вызвал на практике немало затруднений. Приходилось иногда по маловажным поводам во время перерывов судебных заседаний посылать разыскивать представителей сторон и в присутствии их разъяснять присяжным какое-либо совершенно чуждое делу житейское недоразумение или объяснять невозможность удовлетворения их просьбы. Я уже не говорю о том, что бывают случаи, где присутствие сторон стесняет присяжных в свободном выражении оснований своего желания. Так, например, нередко именно излишние и чрезмерно продолжительные упражнения участников судебных прений в элоквенции и побуждают присяжных просить поскорее «отпустить их душу на покаяние». Страх перед входом председателя в комнату присяжных принимал иногда трагикомические размеры. Во второй половине девяностых годов старший председатель одной из судебных палат южной половины России рассказывал мне следующий, трогающий за сердце и вместе вызывающий невольную улыбку, случай. Во время заседания с участием присяжных заседателей в уездном городе заслуженный и весь отдавшийся судебному делу товарищ председателя почувствовал себя очень дурно. Его перенесли в единственную непроходную комнату, из которой удалили на время присяжных и положили на диван. Старое усталое сердце отказывалось продолжать служить, но перед кончиной умирающий пришел в себя и спросил: «Где я?» — «В комнате присяжных заседателей», — был ответ. «Ах! — воскликнул он с волнением и упреком. — Зачем это? Ведь это кассационный повод!» — И это были его последние слова…

Нужно ли затем говорить, как действуют речи сторон в смысле утомления присяжных, направления их мысли по ложному пути и нарушения спокойствия их душевного настроения, необходимого для одинаково справедливой оценки всех обстоятельств дела? Гораздо меньшая важность большинства дел, рассматриваемых судом без участия присяжных заседателей, и самый состав суда, для которого судебное разбирательство есть дело привычное и однообразное, накладывают некоторые границы на словоохотливость сторон. Но этого не существует на суде присяжных, где некоторая подробность объяснений вполне законна и часто полезна. К сожалению, правом на такую подробность изложения нередко злоупотребляют, в особенности те из судебных ораторов, которые выступают вновь или впервые и, подготовив дома свою речь, не решаются пожертвовать ее сомнительными «красотами», забывая совершенно о том, что внимание и терпение слушателей имеют свои пределы. Надо, впрочем, заметить, что у нас неумение поставить себя в положение слушателей свойственно не одним судебным ораторам, а и вообще лицам, говорящим публично. Каждый член многочисленной коллегии это знает по собственному горькому опыту. Знают это и посетители торжественных собраний ученых обществ и учреждений. Им нередко приходится выслушивать длиннейшие двухчасовые и более речи, в которых говорящий, не обращая никакого внимания на публику, созванную его послушать, упражняется в технических подробностях, совершенно непонятных большинству, подвергая его словесному истязанию с самодовольством, граничащим с тупоумием. По отношению к таким ораторам невольно приходится припомнить слова Монтескье: «Се qui manque aux orateurs en profondeur, ils le donnent en longueur» (Недостаток глубокомыслия, оратор восполняет многоречивостью - прим. Dslov.ru) и пожалеть, что они не следуют совету малороссийского народного философа: «Лучше ничего не сказать, чем сказать ничего». К сожалению, такое злоупотребление количеством слов встречалось и встречается в судебной практике нередко и утомляет присяжных до крайности, рассеивая их внимание, вместо того, чтобы его сосредоточить, и раздражая их, людей, оставивших свои занятия и семьи, напрасной тратой времени. В моих «Воспоминаниях судебного деятеля» я приводил типический случай, в котором, на мой отказ от обвинения, о чем согласно 740 статье Устава уголовного судопроизводства я заявил суду «по совести», молодой защитник отвечал двухчасовою речью, среди которой повторил заранее заготовленную патетическую фразу: «Напрасно обвинитель силится утверждать…», забывая, что я не только ничего не утверждал, но и, признав невозможность утверждать что-либо, сложил оружие. Покойный Боровиковский передавал мне случай, бывший при нем в Симбирском окружном суде вскоре после его открытия. Присяжные заседатели, просидев в суде на двух делах, приступили к слушанию третьего, весьма немногосложного ввиду собственного сознания подсудимого в краже со взломом, и могли рассчитывать, что на этот день их тяжелая обязанность скоро окончится. Но защитник оказался весьма словоохотливым и начал свою речь с заявления, что так как кража есть преступление против чужой собственности, то необходимо проследить развитие понятия о собственности, начиная с первого лица, положившего ей, согласно утверждению Жан Жака Руссо, основание, вплоть до настоящего времени. Затем в течение часа, при благодушном попустительстве председателя, он рассматривал взгляд на собственность у народов патриархального и родового быта, а затем в Египте, Вавилоне, Риме и в средние века. Присяжные — преимущественно из торгового сословия — сидели, понурив голову. «Теперь перехожу к обстоятельствам дела», — сказал защитник и, сделав паузу, стал наливать себе стакан воды. Старшина присяжных заседателей, старик-купец с седою бородою, поднял голову, взглянул на своих товарищей, посмотрел на образ и на судей и, сказав громко: «Эхе-хе-хе-хе!», тяжело вздохнул и снова поник головой. «Я кончил», — неожиданно провозгласил защитник и, сконфуженный, сел на свое место. Надо к этому заметить, что чем меньше судебный оратор в заседании, при перекрестном допросе, обнаруживает знания дела, тем больше в его речи банальных, общих мест и пустопорожних рассуждений, так что, слушая его. иногда невольно хотелось бы повторить восклицание Альфреда де Виньи: «Моn Dieu, quel supplice! avoir une seule lete et deux oreilles par lesquelles on vient vous verser des sottises!»(4).

Но не одно количество слов составляет терния для бедных присяжных заседателей. Наравне с ним играет роль и качество слов, которыми ловко и искусственно подменивается настоящий смысл понятий и создается трескучая и сентиментальная фразеология, содействующая тому, что простые и здравые понятия уступают место болезненным и ложным. Благодаря искусно подобранным софизмам извращается правильная перспектива дела, и вместо обыкновенного слабовольного или увлеченного человека, нарушившего уголовный закон и впавшего в преступление, перед глазами присяжных изображают или мрачного злодея, или невинного агнца. «Я восстаю, — писал в своей статье о деле Тичборна И. П. Закревский, бывший в то время убежденным защитником суда присяжных, — против превращения суда, в котором заседают присяжные, в арену для высказывания софизмов, для возбуждения всякого рода эмоций в судящих и слушающих, для разрисовки ненужных психологических этюдов, для представления зрелищ, как говорил Миттермайер, которые бы и дамам нравились (dafi die Damen auch dabei ihrVergnugen haben)». Некрасов со свойственной ему поэтической чуткостью подметил и охарактеризовал проявление этого словесного блудословия. «Перед вами стоит гражданин чище снега Альпийских вершин!» — восклицает у него защитник. А что говорит обвинитель, явствует из утешения поэта подсудимому: «А невинен — отпустят домой, окативши ушатом помой». Нет сомнения, что эти крайности, практические примеры которых я уже приводил в своих воспоминаниях, не могут не вызывать невольной реакции в душе присяжных заседателей и не нарушать равновесия в их суждениях. Самая форма выражений повсюду, где относительная истина вырабатывается путем словесных прений, будет ли то суд, ученый диспут или законодательное собрание, играет немаловажную роль. Грубость или пошлость выражений оставляют свой след на слушателях, иногда совершенно противоположный той цели, с которой они были употреблены. Вообще говоря, шуточки, язвительные выходки и дешевое остроумие не находят себе отголоска у присяжных заседателей, которые именно потому, что для них суд дело не обычное и не повседневное, желают и ищут серьезной обстановки для той работы, к которой государство призывает их совесть. Такие выходки, оскорбляя в некоторых из присяжных чувство эстетического такта, почти у всех идут вразрез с их нравственным настроением. Один присяжный заседатель рассказывал мне, какое тяжелое впечатление произвело на него и на его товарищей начало речи обвинителя по делу о дворнике, который в сообществе с кухаркой совершил кражу у ее хозяев. «Господа присяжные заседатели! — развязно начал обвинитель. — Жил-был дворник, и жила-была кухарка. Снюхались они и…» — «Разве можно так говорить на суде? — негодовали присяжные. — Ведь это не за чаем в трактире!» Я замечал со своей стороны, что обычно присяжные заседатели хранят серьезное молчание даже и тогда, когда показания свидетеля заставляют судей невольно улыбнуться, и никогда во время двенадцатилетней работы с присяжными заседателями не видел я их смеющимися даже в такие минуты, когда публикой овладевал неудержимый хохот.

Те, кто кричит против отдельных оправдательных приговоров присяжных заседателей, грешат тем, что или не знают, или не хотят знать о громадной работе присяжных, почти ежедневно совершающейся на всем пространстве европейской России, за исключением окраин, и о той массе вполне правильных приговоров, о которых никто из хулителей даже и не упоминает. Свойственное нашему обществу забвение «вчерашнего дня» сказывается и в этом случае. Решения присяжных, дававшие нравственное удовлетворение общественной совести суровым и заслуженным словом осуждения виновного, никогда не вспоминаются там, где общественная неосведомленность или предубеждение, не разбирая причин оправдания, выдвигают огульное обвинение против этого суда. А между тем я уверен, что каждый судебный деятель может припомнить в своей практике не одно из так называемых громких дел, в которых, несмотря на усилия блестящих представителей адвокатуры, присяжные — и подчас довольно скромного состава — вынесли обвинительный вердикт, не поддавшись «внушению» красивых слов и ярких декораций и соблазну снять с себя тяжесть ответственности, ссылаясь на услужливое сомнение или замещая настоящего виновного отвлеченными подсудимыми, о которых уже говорил в начале этих страниц. Я не могу не вспомнить без глубокого уважения к суду присяжных ряда процессов, где они с честью разобрались в самых сложных обстоятельствах и свято исполнили свой долг перед обществом. Дела Овсянникова (о поджоге паровой мельницы), игуменьи Митрофании (о подлоге векселей и духовного завещания) говорят сами за себя. Но и по менее громким, хотя иногда еще более сложным делам, по которым мне приходилось выступать обвинителем или председательствовать (обвинительные речи и руководящие напутствия по которым собраны в моей книге «Судебные речи»), я не могу указать ни одного решения присяжных, которое оставило бы в моей душе впечатление поруганной правды и оскорбленной справедливости.

А между тем по многим из них присяжным приходилось сидеть по целой неделе и держать свой курс среди прилива и отлива энергической защиты и обвинения, в водовороте противоречивых свидетельских показаний и сложных, далеко не всегда единогласных, экспертиз. И в кассационной моей практике мне встречалось немало вполне разумных решений, постановленных по делам, в которых не только подсудимые, но подчас и некоторые местные общественные слои принимали все меры, чтобы повлиять на провинциальных присяжных речами блестящих столичных гастролеров, напускным негодованием влиятельных свидетелей, глубоко возмущенных «привлечением невинного», и показаниями сведущих людей, расходившихся, несмотря на свое ученое высокомерие, со спокойной и убедительной логикой фактов. Присяжные заседатели не раз вступались за житейскую правду дела, несмотря на искусное перемещение центра тяжести дела в область безразличных, с точки зрения уголовного закона, деяний. Они вошли в положение несчастной девушки, сделавшейся предметом покушения на ее целомудрие со стороны наглого «красавца-мужчины» и жертвой лживого медицинского освидетельствования, доведшего ее до отчаяния и самоубийства, причем по вскрытии трупа оказалось, что она, провозглашенная чуть не профессиональной проституткой и шантажисткой, была совершенно девственна. Они осудили купца-миллионера, истязавшего в далеком заграничном курорте маленькую девочку, взятую для развлечения его дочери и подвергавшуюся жестокому сечению, продолжительному стоянию на коленях, под которые предварительно ставились горчичники, и сидению обнаженными частями на обширном горчичнике, крепко привязанною к стулу, несмотря на то, что весьма ученый судебный врач признал следы этих истязаний, о которых с ужасом рассказывала простая женщина — няня в доме купца, за возможные последствия золотухи. На представителей общественной совести не подействовали ни обычные намеки на шантаж со стороны родителей потерпевшей, ни заявление настоятеля местной заграничной церкви о великом благочестии подсудимого, выразившемся в разных щедрых вкладах на облачения, ни лестные для подсудимого показания со стороны хозяина отеля, прислуги и других лиц, для получения которых ездил специально за границу особый присяжный поверенный. Сколько прошло через мои руки дел, в которых, например, при благосклонном содействии местных властей здоровых людей, лишь с нервной организацией, упрятывали родственники или будущие наследники в дома умалишенных или добивались признания их сумасшедшими, дел, в которых предприимчивые люди пользовались для своих корыстных целей умственным расстройством потерпевших, питавших к ним неограниченное доверие; наконец, дел, в которых против слабых, беззащитных и безгласных жены или детей, а тем паче пасынков или падчериц, практиковалась систематическая, безжалостная жестокость, сопровождаемая побоями, голоданием, смертельным истощением и всякого рода нравственными пытками, не говоря уже о проявлениях садизма или мщения за отказ в удовлетворении противоестественной похоти! И замечательно, что в этих случаях суровое нравственное осуждение, находившее себе выражение в обвинительном решении, исходило от простых, трудовых, серых людей, на которых многие из подсудимых с высоты своего материального и общественного положения и умственного развития привыкли смотреть пренебрежительно и свысока.

Вообще надо заметить, что там, где преступление являлось результатом страстного порыва, которому предшествовали душевные терзания подсудимого, как результат ревности, перенесенной обиды, постоянного унижения и т. п., присяжные часто бывали склонны к широкому снисхождению, а иногда и к оправданию. Не следует думать, что это было с их стороны признанием, что страсть все извиняет, тогда как она лишь многое объясняет, — нет! Это являлось результатом сознания перенесенных подсудимым мук, прежде чем он совершил свое злое дело, страданий, выпавших на его долю до того, как он предстал перед судом, и соображения о том, что ему еще предстоит в случае обвинительного вердикта. Из таких соображений вытекли, по всем вероятиям, и те оправдательные решения столичных присяжных по делам об облитии серной кислотой, которые возбудили основательную тревогу в обществе, как бы знаменуя собой практическую безнаказанность одного из самых ужасных видов мщения. Полоса подобных решений прошла в начале восьмидесятых годов и во Франции, начавшись с вызвавших страстную полемику дел Марии Бьер, Тилли и др. По-видимому, эти приговоры были своего рода протестом, хотя и неуместным, но объяснимым для тех, перед кем на судебном следствии раскрылась житейская драма подсудимой, протестом против нравов, допускающих легкомысленное, грубо животное и бессердечное отношение к душе потерпевшей и к самому ее существованию. В бездушно брошенной на произвол судьбы девушке (иногда матери внебрачных детей) после того, как прошла ее молодость и ее миловидность утратила пряную заманчивость в глазах того, кто ими воспользовался «в свое удовольствие», в жене, сделавшейся без всякой вины предметом надругательства и глумления со стороны внезапно появившейся, ничем не связанной с общим супружеским прошлым, соперницы, присяжные сердцем почувствовали жертву, доведенную до отчаяния. Так оправдали они еще недавно охарактеризованную свидетелями с лучшей стороны швею, плеснувшую кислотой в шофера при знатном доме, когда на суде обнаружилось, что после девятилетнего ухаживанья он обольстил ее обещанием жениться, а когда возник вопрос о дне свадьбы, грубо оскорбил ее, заявив: «У меня таких, как ты, много, не могу я на всех жениться». Так, не решились они обвинить двух жен, брошенных с малолетними детьми мужьями, и обливших кислотой соперниц, нагло издевавшихся над обреченными на нищету… Совсем иначе поступили они в Петербурге, не дав даже «снисхождения», когда перед ними предстал лукавый искатель богатых невест, ослепивший, с медленно созревшим и тщательно обдуманным умыслом, молодую великодушную девушку в отместку за отказ выйти за него замуж.

Почти всегда, несмотря на неблагоприятную обстановку дела, присяжные являлись сознательными противниками тех подсудимых, бездушная, черствая, холодно рассчитанная, обдуманно корыстная деятельность которых вела к страданиям, несчастью и горю потерпевших. Но и при этом они отводили обыкновенно большое место даже и в таких преступлениях накопившейся горечи и раздражительности обвиняемого, вызванным условиями его несчастной личной жизни. Таким образом, отнесясь строго и без признания смягчающих обстоятельств к жене чиновника, воспитаннице института, доведшей падчерицу до голодной смерти от такого истощения, что в ее исхудалом теле под кожей завелись насекомые, или к вышеупомянутому купцу-истязателю, они, однако, как видно было из доходившего до Сената дела, оправдали несчастную чахоточную поденщицу, брошенную своим любовником, расправлявшуюся после тяжелого рабочего полуголодного дня слишком круто с жившими в «углу» и вызывавшими жалобы других квартирантов детьми. Присяжные, по моим воспоминаниям, особливо в провинции, редко бывали увлечены некоторыми из защитников, любивших одно время советовать им вдуматься в слова Шекспира: «Нет в мире виноватых!» Продолжение этих слов: «Одень злодея в золото — стальное копье закона сломится безвредно, одень его в лохмотья — и погибнет он от пустой соломинки пигмея» (Одень злодея в золото, стальное Копье закона сломится безвредно; Одень его в лохмотья, и погибнет Он от пустой соломинки Пигмея! - Dslov.ru) — огромному числу из них было, конечно, неизвестно, но житейский смысл и голос сострадания, очевидно, побуждали их войти в положение одичавшей в борьбе за кусок хлеба носительницы «лохмотьев» и твердо удержать в руке по двум другим делам «стальное копье закона».

Отсюда видно, как огульные нападки на присяжных по многим делам более поспешны, чем справедливы, особенно потому, что при этом совершенно забывается деятельность суда коронного в тех местностях, где нет присяжных заседателей, или в учреждениях, где они заменены сословными представителями. Можно указать немало случаев оправданий, состоявшихся в судебных палатах, которые вызвали бы, несомненно, резкую критику и осуждение, будь они постановлены присяжными заседателями. В кассационной практике встречались примеры таких приговоров, ничем не отличавшихся от ставимых в вину присяжным «помилований». Достаточно указать хотя бы на дело помещика Западного края, обвинявшегося в подстрекательстве и попустительстве шестнадцати своих рабочих к двухдневному при участии урядника и при угощении водкой истязанию «с чувством, с толком, с расстановкой» четырех лиц, заподозренных в краже у него тройки лошадей, причем крики их разносились далеко за пределы усадьбы. Один из истязуемых лишился навсегда работоспособности, а другой не перенес истязаний и умер. Судебная палата, выслушав красноречивые речи о вреде конокрадства в сельском быту, постановила оправдательный о всех подсудимых приговор. Чем этот приговор отличается от оправдательных решений присяжных заседателей по делам об убийстве конокрадов, за что их обвиняют в извинении самосуда? Их упрекали иногда также и в том, что они признают извинительным покушение на убийство, когда мотивом к нему послужило желание подсудимого обратить внимание общественного мнения на свое тяжелое положение или на какие-либо вопиющие поступки лиц, власть имущих. Достаточно вспомнить нарекания на присяжных по поводу дела Веры Засулич, когда один лишь ленивый не бросал в них не только камнями, но, по выражению автора «Былого и дум», даже целой мостовой. Однако в 1902 году одна из судебных палат, рассматривая дело о счетоводе городского общественного банка Хахалине, обвиняемом в том, что, имея намерение лишить жизни директора банка Степашкина, он произвел в него почти в упор выстрел, причем пуля, пробив сюртук и жилет, контузила потерпевшего в левую часть живота, отвергла намерение обвиняемого убить, признав, что под давлением мысли о несправедливости начальства он решился своим выстрелом вывести эту несправедливость за стены банка на суд общественного мнения, и оправдала его, т. е. признала заслуживающим уважения тот же мотив, который приводила и Засулич в объяснение своего поступка. Наконец, мне пришлось давать заключение в Сенате по делу председателя самарской земской управы Алабина, преданного суду судебной палатой с участием сословных представителей за бездействие власти, выразившееся в том, что осенью 1891 года, в самый разгар голода, постигшего приволжские губернии, он не только ничего не предпринял для обеспечения добросовестного исполнения обязательств, принятых на себя поставщиками муки и зернового хлеба на 700 тысяч рублей, но приобрел в виде муки пятого сорта, вопреки постановлению земского собрания, совершенно негодный продукт с умышленной примесью куколя и других сорных трав, а также гнилую муку, вызвавшую тяжкую болезнь 1272 крестьян, потребителей ее, и обусловившую смерть одной крестьянки. Палата оправдала Алабина, объясняя неисполнение им своей святой в данном случае обязанности его неумелостью распорядиться имевшимися у него средствами. Не говоря уже о том, что простое утверждение о неумелости человека, находящегося на службе 48 лет, бывшего управляющим удельною конторой и палатой государственных имуществ, губернатором в Болгарии и самарским городским головой, звучало более, чем странно, надо заметить, что закон требует от всякого служащего «человеколюбия, усердия к общему добру и покровительства к скорбящим», вменяя должностному лицу в «главнейшее поношение упущение должности и нерадение по части блага общего, ему вверенного». Такого приговора, конечно, никогда не изрекли бы присяжные заседатели, противопоставив, подобно палате и сословным представителям, как нечто равносильное, неумелость опытного человека и жестокое бедствие, постигшее население целой губернии. Коронносословный суд в данном случае не мог не понять, что начало неумелости, как основание к оправданию, недопустимо потому, что, получив право гражданства, оно явилось бы разлагающим по отношению к началу долга, на котором зиждется всякое служение. Это начало было бы опасным, так как в силу его представлялась бы возможность, относясь легкомысленно, невнимательно, высокомерно или бездушно к общественному бедствию и даже усугубив его таким отношением к делу, уходить из-под карающей длани закона и драпироваться в удобную и безопасную мантию неумелости. Это начало было бы несогласным с требованиями нравственности, так как при допущении его призываемый по долгу службы на помощь против общего несчастия, решаясь взяться за дело, стал бы руководиться, вместо смирения перед важностью задачи и строгой проверки себя и своих сил, одними лишь аппетитами к власти, влиянию и разного рода наградам.

Присяжных заседателей одно время жестоко упрекали за частые оправдательные приговоры по преступлениям должности. Под влиянием этих обвинений дела по преступлениям должности были изъяты от суда присяжных вместо того, чтобы улучшить условия производства этого рода дел до поступления их в суд. В Судебных уставах отдел о преследованиях по преступлениям должности всегда составлял самую слабую часть. На ней сильнее всего отразилось влияние того «ветхого Адама» нашего старого бюрократического строя, «совлечь» который с нашей судебной жизни были не в силах, несмотря на все свое желание, составители этих уставов. Дача этим делам законного хода почти всецело была предоставлена усмотрению начальства обвиняемого. Слишком большой простор, данный в этом случае личному взгляду, и отсутствие законных сроков для истребования объяснений обвиняемых создавали целый ряд ненормальных отступлений от правильного и правосудного хода этих дел. К производству следствия приходилось приступать зачастую при вполне остывших и изглаженных следах преступления. Наиболее крупным участникам преступлений удавалось во многих случаях занять положение простых свидетелей, а на скамье подсудимых фигурировал обыкновенно традиционный «стрелочник». Если же судебная власть пыталась привлечь действительно виновного, то ей предстоял целый ряд мытарств, именуемых в законе «пререканиями», как по вопросу о привлечении к ответственности, так и по вопросу о предании суду. Это затягивало дело еще на новые сроки и давало повод обвиняемому ссылаться на разные злоключения, пережитые им до судебного заседания, что, в свою очередь, не могло не влиять на приговор присяжных. Как на типический пример ненормальных условий предварительного досудебного производства дел по преступлениям должности, я могу указать на дело полицеймейстера одного из больших приволжских городов, который, грозя вследствие анонимного доноса двум девушкам из местной «буржуазии» зачислением их в разряд проституток, вынудил их для снятия с себя оскорбительного и незаслуженного подозрения подвергнуться медицинскому, освидетельствованию в компании зарегистрированных публичных женщин, причем несчастные опозоренные девушки оказались невинными. Жалобы их родителей оставлены были начальством, на лоне которого покоился предприимчивый полицеймейстер, без последствий. Тогда вступился в дело прокурор, но и его домогательства о привлечении виновного встретили отпор в губернском правлении, и лишь Сенат, рассмотревший пререкания между губернским правлением и прокурором, предписал привлечь полицеймейстера к ответственности. Но и затем, когда следствие с заключением прокурора о предании суду поступило в губернское правление, последнее с ним не согласилось. Тогда вновь возникло пререкание, которое было разрешено постановлением Сената о предании суду. Покуда медленно двигалась громоздкая колымага пререканий, дело в значительной степени выцвело, и, в конце концов, виновный в возмутительном надругательстве над честью и достоинством двух беззащитных перед вверенной ему властью девушек отделался пустяками и остался на своем месте, причем этот приговор был постановлен не присяжными заседателями.

Большая часть неудовлетворительных решений присяжных относилась к растратам вверенных по службе сумм. При разбирательстве, с одной стороны, обнаруживалось полное отсутствие каких бы то ни было начал правильной отчетности в наших волостных и сельских правлениях, а с другой стороны, присяжных не могло не смущать то, что карательные законы за должностную растрату не допускают смягчения наказания и уменьшения ответственности в случаях обязательства пополнить растраченное по легкомыслию, что, однако, существует по отношению к растратам в частном быту. Уже 24 года действует по этим делам судебная палата с сословными представителями, но участие этих представителей именно по этим делам не может быть признано целесообразным и во многих отношениях представляет своеобразные недостатки, которые приписывали суду присяжных его противники. В 1895 году многие из старших председателей палат присоединились к заявлению одного из них, что «временные члены» относятся весьма пассивно к своим обязанностям и во всяком случае не осуществляют той строгости, в расчете на которую дела по преступлениям должности были отняты у присяжных заседателей. По заявлению одного старшего председателя, обыкновенно по входе в совещательную комнату для решения дела представители дворянства справляются о том, какое самое малое наказание за судимое преступление, и с размером его сообразуют и вывод свой о виновности; представители города спрашивают у председателя, нельзя ли оправдать подсудимого; волостные старшины на вопрос об их мнении обращаются, в свою очередь, к председателю с вопросом: «Как прикажете?» Поэтому, в сущности, дело решают коронные судьи, присутствие которых вызывает во временных членах равнодушное отношение к подаваемому мнению, за исключением редких случаев, где оно упорно тенденциозно и, следовательно, неправосудно. Вместе с тем, как показала практика палат, надлежащие сословные представители дворянства и городов всемерно уклоняются от исполнения своих судебных обязанностей, заменяя себя, в порядке обратной постепенности, совершенно неподходящими лицами вроде секретарей дворянских депутатских собраний и членов городских управлений по надзору за торговлей и т. п. Еще в первой половине восьмидесятых годов тогдашний прокурор Петербургской судебной палаты Муравьев сделал в юридическом обществе очень поучительный доклад, в котором со свойственной ему ясностью и категоричностью доказал с цифрами в руках, как шатки и произвольны надежды, возлагаемые на особую репрессивность суда без участия присяжных заседателей. В комиссии по пересмотру Судебных уставов он поддерживал, уже в качестве министра юстиции, замену сословных представителей специальными присяжными заседателями особого состава с повышенным имущественным и образовательным цензом. А ныне теперешний министр юстиции И. Г. Щегловитов, при обсуждении в марте истекшего года в общем собрании Государственного совета законопроекта о порядке преследования должностных лиц, на основании многолетнего и разностороннего опыта, высказался решительным образом за возвращение дел о преступлениях должности суду присяжных заседателей.

Есть еще один упрек, делаемый присяжным их теоретическими и практическими противниками, — упрек в пассивности и малой самодеятельности. Но и этот упрек, по моим наблюдениям и воспоминаниям, несправедлив. Судебная практика представляет случаи, где коронные судьи пользовались предоставленным им ст. 818 Устава уголовного судопроизводства правом, и, находя, что решением присяжных осужден невинный, передавали дела другому составу присяжных для нового рассмотрения. В семидесятых годах обратило на себя внимание дело домовладелицы одного из уездных городов Петербургской губернии, обвиняемой в поджоге своего дома с целью получения преувеличенной страховой премии. Несмотря на существующую вообще трудность добычи и выяснения доказательств поджога, присяжные признали подсудимую виновной. Сенат отменил приговор по судопроизводственным нарушениям, и присяжные снова вынесли обвинительное решение. Тогда суд применил 818 статью, но новый состав присяжных согласился со своими предшественниками. То же самое произошло в одной из южных губерний в восьмидесятых годах по делу о священнике и его жене, обвиняемых в отравлении дьячка. Нужно ли затем упоминать о таких, например, случаях, вовсе не свидетельствующих о пассивности присяжных, как очень частые просьбы присяжных о постановке судом дополнительных вопросов, подлежащих их разрешению; как заявление о том, что обвинение, в смысле квалификации деяния подсудимого, должно быть поставлено строже, и на место вопроса о запальчивости и раздражении следует поставить вопрос о предумышлении; как отказ от разрешения дела, представляющегося неясным по отсутствию на суде важного свидетеля или сообщника подсудимого; как, наконец, просьбы некоторых присяжных об освобождении от их обязанностей, так как еще до судебного заседания у них, по слухам и частным сведениям, составилось непреодолимое убеждение в виновности или невиновности подсудимого, могущее оказать давление на товарищей.

Остается сказать еще о тех вызывающих нарекания приговорах присяжных заседателей, которые смущают чрезмерно широким применением понятия о невменяемости подсудимого в то время, когда весь образ его действий, рассчитанная и подготовленная жестокость преступления, обдуманное сокрытие следов последнего или система своего оправдания заставляют невольно усомниться в том, что суду пришлось иметь дело с больным. Психиатрическая экспертиза в последние годы все более и более переходит из области одного из видов доказательства в область решительных приговоров, облеченных всеми внешними атрибутами непререкаемой научности. Кто следил за объяснениями сведущих людей в столицах и больших центрах по вопросам о вменении, не может не заметить, как под их влиянием постепенно расширяется понятие о невменяемости и суживается понятие об ответственности. В большинстве так называемых сенсационных процессов перед присяжными развертывается яркая картина эгоистического бездушия, нравственной грязи и беспощадной корысти, которые в поисках не нуждающегося в труде и жадного к наслаждениям существования привели обвиняемого на скамью подсудимых. Задача присяжных при созерцании такой картины должна им представляться хотя и тяжелой «по человечеству», но, однако, не сложной. Но вот фактическая сторона судебного следствия окончена, допрос свидетелей и осмотр вещественных доказательств завершен и на сцену выступают служители науки во всеоружии страшных для присяжных слов: нравственное помешательство, неврастения, абулия, психопатия, вырождение, атавизм, наследственность, автоматизм, автогипноз, навязчивое состояние, навязчивые идеи и т. п. Краски житейской картины, которая казалась такой ясной, начинают тускнеть и стираться, и вместо человека, забывшего страх божий, заглушившего в себе голос совести, утратившего стыд и жалость в жадном желании обогатиться во что бы то ни стало, утолить свою ненависть мщением или свою похоть насилием, выступает по большей части не ответственный за свои поступки по своей психофизической организации человек. Не он управлял своими поступками и задумывал свое злое дело, а во всем виноваты злые мачехи — природа и жизнь, пославшие ему морелевские уши или гутчинсоновские зубы, слишком длинные руки, или седлообразное нёбо или же наградившие его, в данном случае к счастью, в боковых и восходящих линиях близкими родными, из которых некоторые были пьяницами, или болели сифилисом, или страдали падучей болезнью, или, наконец, проявляли какую-либо ненормальность в своей умственной сфере. В душе присяжных поселяется смущение, и боязнь осуждения больного — слепой и бессильной игрушки жестокой судьбы — диктует им оправдательный приговор, чему способствует благоговейное преклонение защиты перед авторитетным словом науки и почти обычная слабость знаний у обвинителей в области психологии и учения о душевных болезнях. На наших глазах создалось и проникло в науку учение о неврастении, впервые провозглашенное американцем Бирдом, и разлилось безбрежной рекой, захватывая множество случаев слабости воли, доходя до совершенно немыслимых проявлений невменяемости вроде мнительности, склонности к сомнениям, боязни острых и колющих предметов (belanofobia), антививисекционизма, болезненной наклонности к опрятности и, наконец, такого естественного, хотя и печального чувства, как ревность. И несмотря на то, что современная жизнь с ее ухищрениями и осложнениями, с ее гипертрофией духа и атрофией тела, с ее беспощадной борьбой за существование, конечно, не может не отражаться на нервности современного человека, ничуть не исключающей вменяемости, приходится часто слышать в судах рассуждение о том, что подсудимый страдает каким-нибудь признаком неврастении, или по новейшей терминологии психастенией, освобождающей его от ответственности или во всяком случае ее уменьшающей. Когда недавно вызвали справедливый ропот и понятное смущение действия судебного следователя, допустившего в своих протоколах ряд искажений и умышленных подделок в целях раздутия объема исследуемого им политического преступления, эксперты нашли, что он страдает цереброспинальной неврастенией, которая, однако, не помешала ему считаться способным и усердным — быть может, слишком усердным — следователем и затем членом судебной коллегии. На наших глазах появился и термин «психопатия», впервые произнесенный в русском суде на процессе Мироновича и Семеновой, обвиняемых в убийстве Сарры Беккер. Эта психопатия получила тоже чрезмерное право гражданства в суде. Слово стало популярным. «Признаете ли вы себя виновным?»— спрашивает председатель человека, обвиняемого в ряде крупных мошенничеств и подлогов. «Что же мне признавать? — не без горделивого задора отвечает подсудимый. — Я ведь психопат»… «Действовав в состоянии психопатии, — пишет в своей кассационной жалобе отставной фельдшер, обвиненный в умышленном отравлении, — я не могу признать правильным состоявшийся о мне приговор» и т. д. Таким образом, это слово служит как бы для определения такого состояния, в котором все дозволено и которое составляет для подсудимого своего рода «position sociale»(5) или, вернее, «antisociale»(6). В благородном стремлении оградить права личности подсудимого и избежать осуждения больного и недоразвитого под видом преступного некоторые представители положительной науки иногда доходят до крайних пределов, против которых протестует не только логика жизни, но подчас и требования нравственности. Наследственность, несомненно существующая в большинстве случаев лишь как почва для дурных влияний среды и неблагоприятных обстоятельств и притом исправляемая приливом новых здоровых соков и сил, является лишь эвентуальным фактором преступления. Ее нельзя рассматривать с предвзятой односторонностью и чрезвычайными обобщениями, приводящими к мысли об атавизме, в силу которого современное общество, по мнению итальянских антропологов-криминалистов, заключает в себе огромное количество людей — до 40 % всех обвиняемых, представляющих запоздалое одичание, свойственное их прародителям первобытной эпохи. Насколько эти обобщения бывают произвольны, видно, например, из того, что к одному из признаков вырождения известным Ломброзо и его последователями долгое время бывала относима страсть людей преступного типа к татуировке. Однако на международном антропологическом конгрессе в Брюсселе было доказано, что всего более татуировка распространена не в мире нарушителей закона, страдающих атрофией нравственного чувства, или прирожденных преступников, а в высших кругах лондонского общества, где существуют особые профессора татуировки, получающие за свои рисунки на теле разных денди и леди суммы, доходящие до 100 фунтов стерлингов за узор. Понятно, что под влиянием этих взглядов и теорий, при которых главное внимание экспертов направляется не на поступки подсудимого и другие фактические данные дела, а на отдаленные и лишь возможные этиологические моменты предполагаемого в нем состояния невменяемости в момент совершения преступления, присяжные иногда после долгих колебаний не решаются произнести обвинительного приговора. Мне пришлось однажды слышать в заседании суда мнение весьма почтенного эксперта, доказывавшего, что подсудимый, обвиняемый в убийстве в запальчивости и раздражении, должен быть признан невменяемым, потому что находится в состоянии душевного расстройства, характеризуемого отсутствием или подавленностью нравственных начал, очевидным из того, что по делу он представляется хитрым и тщеславным эгоистом с наклонностью к жестокости и разврату. Мне хотелось спросить эксперта, не находит ли он, ввиду таких выводов, что только тихие, великодушные и нравственно чистые люди являются субъектами, представляющими исключительный материал для вменения, и что эти их свойства, в случае совершения преступления в страстном порыве, неминуемо должны обращаться им во вред?

В годы моей непосредственной работы с присяжными крайности экспертизы, направленные в сторону широких обобщений и односторонне понимаемого человеколюбия, были сравнительно редки, но в последние годы они значительно участились. Молодой человек университетского образования, отлынивающий от всяких определенных занятий, в течение четырех лет занимается искусно обставленной и ловко задуманной кражей дорогих шуб в гостиницах, театрах и публичных собраниях, а также, выдавая себя за местного мирового судью, требует доверия к своим заказам в дорогих ресторанах, отказываясь затем платить по счетам. Психиатрическая экспертиза утверждает, что он представляет признаки физического и психического вырождения и поэтому невменяем. Пятнадцати- и восемнадцатилетние девушки, возненавидев воспитательницу старшей из них, достают цианистый калий и пускают его в дело, но в недостаточной дозе; затем принимают меры, чтобы добыть стрихнин, но, когда и он недостаточно скоро действует, то убивают старуху во время сна топором — и, по мнению экспертов, совершают это все, действуя без разумения. Молодой человек, о котором все отзываются как об умном, хитром, очень способном и понятливом, но ленивом, решительно не желает учиться, а желает жить и кутить на счет богатого отца и, когда последний требует от него трудовых занятий, грозит ему убийством, старается раздобыть яд и револьвер и, наконец, подкравшись ночью к спящему отцу, зарезывает его припасенным ножом, выписав перед тем в записную книжку статьи Уложения — о наказаниях за отцеубийство. После убийства, восклицая: «Собаке собачья смерть!», он идет с приятелем выпить и закусить и отправляется в объятия проститутки, а из-под ареста спрашивает письмами, нельзя ли пригласить защитника, умеющего гипнотизировать присяжных, и какая часть наследства после отца достанется ему в случае оправдания. На суде эксперты находят, что у подсудимого ассиметрия лица и приросшие мочки ушей (морелевские уши); покатый лоб и длинные ноги; у него притуплено нравственное чувство, он угрюм и не сразу отвечает на вопросы, подергивает плечом и неуместно улыбается. Кроме того, его отец лечился от ревматизма, а мать страдала бессонницей и дважды лечилась от нервов. Все это, как дважды два, доказывает, что подсудимый — глубокий вырожденец, заслуживающий сострадания, а не осуждения. И вот присяжные, не решаясь идти против такого многостороннего вывода, давшего, конечно, благодарный материал для гипноза защитительной речи, выносят оправдательный приговор. Можно ли их винить за это, когда и коронный суд, быть может, затруднился бы мотивировать свое несогласие с категорическим взглядом нескольких специалистов, говорящих от имени и во имя науки. Но дозволительно спросить, не смешали ли они в данном случае последствия с причинами, не нашли ли, что «post hoc ergo propter hoc», и не слишком ли щедро одарили они злого бездельника дарами более чем сомнительной наследственности, причислив, между прочим, к признакам вырождения и то, что сидящий на скамье подсудимых отцеубийца не находится в светлом настроении духа, а угрюм и, рассчитывая, как он сам заявлял при следствии, быть признанным действующим в умоисступлении, медлит ответами на вопросы о предумышленности своего злодеяния.

Для полноты обзора условий деятельности присяжных остается еще указать на некоторые явления в нашей судебной жизни, вследствие которых присяжные вызывают против себя нарекания, будучи в сущности «без вины виноватыми». Так, бывают случаи, когда судебная палата по обвинительной камере, встретясь с недостаточностью улик, не прекращает своим властным словом дела, а решает лучше предоставить высказаться присяжным, суду коих и предает обвиняемого. Взваливая, таким образом, свое законное бремя на их плечи, палата забывает о своей обязанности оградить обвиняемого от лишенного достаточных оснований предания суду и сопряженных с этим напрасных страданий, а присяжных от еще больших сомнений, чем ее, что почти неминуемо должно повлечь оправдательный приговор после судебной процедуры, которую следовало своевременно предотвратить. Таковы также случаи, когда судебный следователь по каким-либо причинам не держится строго установленных для него рамок следственного судьи, а, смешивая и переплетая негласный розыск со следственными действиями, становится игрушкой в руках служебных и добровольных сыщиков, всегда односторонних, часто нечистоплотных в приемах и нередко лично заинтересованных в направлении следствия по тому или другому пути. Собирание и оценка доказательств обращается при этом в необдуманные порывания в разные стороны с ущербом для ясности дела, и если оно ставится на суд, то присяжные, подавленные сумбуром противоречивых данных и отсутствием обдуманной последовательности в их добывании, видят, и совершенно справедливо, в оправдательном решении спасительный исход из своих сомнений.

Говоря о присяжных заседателях, нельзя забывать и педагогического значения суда присяжных и значения их решений, как показателей для законодателя, не замыкающегося в канцелярском самодовольстве, а чутко прислушивающегося к общественным потребностям и к требованиям народного правового чувства. Важная педагогическая роль этого суда состоит в том, что люди, оторванные на время от своих обыденных и часто совершенно бесцветных занятий и соединенные у одного общего, глубокого по значению и по налагаемой им нравственной ответственности дела, уносят с собой, растекаясь по своим уголкам, не только возвышающее сознание исполненного долга общественного служения, но и облагороживающее воспоминание о внимательном отношении к людям и о достойном обращении с ними. А это так полезно, так необходимо ввиду многих привычек и замашек, воспитанных нашей обыденной жизнью! Не менее важен суд присяжных и как показатель для законодателя. Примером оправдательных приговоров, составлявших свыше 62 % всего числа постановляемых присяжными и заставивших законодателя призадуматься и выйти из созерцательного положения, явились приговоры по паспортным делам. Перед присяжными не было потерпевшего, не было ничьего материального ущерба, не было со стороны подсудимого ни мщения, ни ненависти, ни корысти, а было нарушение отживших свой век правил… Потерпевшею являлась паспортная система, грозившая за неуважение к себе тяжкими карами. А между тем обстановка и житейские условия обвиняемого зачастую указывали на то, что он был вынужден прибегнуть к нарушению формальных правил, обрекающих его на неизбежные нравственные страдания или трудовые затруднения. И паспортные преступления были коррекционализированы, т. е. наказание за них уменьшено настолько, что дела о них пришлось распределить между бесприсяжным судом и мировыми судьями. К сожалению, однако, редко оказывалось наше законодательство столь отзывчивым на голос общественной совести, звучащий в оправдательном решении присяжных. Оно предпочитало, при повторяемости таких решений, передавать дело от присяжных сословным представителям, т. е. в сущности, как мной уже замечено, коронному суду, не утруждая себя пересмотром хотя бы отдельных статей Уложения о наказаниях с точки зрения их житейской применимости. Во время моего председательства в Петербургском окружном суде было вынесено присяжными оправдание 18-летнему письмоносцу Алексееву, обвинявшемуся в утайке и растрате части вверенной ему корреспонденции, просидевшему восемь месяцев под стражей и чистосердечно сознавшемуся, ссылаясь на полную невозможность аккуратной и своевременной доставки массы писем, приходившихся на его долю. Оправдание это вызвало не только «негодование» и «возмущение», но даже и одну из министерских «бесед» о дальнейшей судьбе суда присяжных. А между тем почти вслед за слушанием этого дела был опубликован отчет о деятельности письмоносцев в Петербурге; из него оказывалось, что в последнее трехлетие перед делом Алексеева число письмоносцев увеличилось на 66 человек (всего было 592 летом и 537 зимой), а число доставленных писем увеличилось на 6 164000, так что каждому приходилось вместо 36 тысяч писем в год разнести 50 тысяч, причем на содержание письмоносцев почтовый департамент испрашивал ежегодно сумму в 75 тысяч рублей. Казалось бы, что вместо негодования на присяжных следовало прислушаться к их решению и подумать об улучшении соотношения между силами письмоносцев, лежащим на них трудом и вознаграждением за него. Казалось бы… но в действительности департамент экономии Государственного совета в близоруких заботах о сокращении расходов уменьшил испрашиваемую ничтожную сумму на 5 тысяч…

В нынешнем году наступает пятидесятилетие Судебных уставов, создавших и водворивших суд присяжных в России. Много пришлось ему пережить тяжелого и даже опасного для его существования. По странной судьбе многих из наших учреждений эпохи «великих реформ» опасность эта грозила одновременно и со стороны врагов, и со стороны равнодушных, и со стороны слепых приверженцев. Не желая видеть ненормальности многих условий, в которые была поставлена деятельность этого суда, враги обращали отдельные, спорадические факты, возможные во всяком деле человеческого несовершенства, в огульное обвинение и раздували редкие острые случаи в неизлечимый хронический недуг. Равнодушные, облеченные властью и почином для устранения недостатков этого суда, давали им зреть и укореняться годами и даже десятилетиями и замыкались в близоруком бездействии законодательной рутины. Приверженцы боялись сознаться, что у суда присяжных есть и могут быть недостатки, чтобы не дать нового оружия в руки его врагов. Но никем не охраняемые и подчас яростно осуждаемые, как «суд улицы», русские присяжные делали свое дело, не рассчитывая на награды и повышения и не страшась личного неудовольствия начальства или ответственности за то, что послушались голоса совести. Когда в 1895 году состоялось в Петербурге специально созванное совещание старших председателей и прокуроров судебных палат, их общий вывод был, безусловно, в пользу присяжных сравнительно с многими формами суда. Изучившие его на своей многолетней практике, эти лица нашли, что суд присяжных есть суд жизненный, имеющий облагораживающее влияние на народную нравственность, служащий проводником народного правосознания. Не отходить в область недалеких преданий, а окончательно укрепиться в русской жизни должен он. Русский присяжный заседатель, в особенности из крестьян, которые кладут, как неоднократно замечено, призывную повестку, сулящую им тяжелый труд и материальные лишения, за образа, честно и стойко вынес и выносит тот опыт, которому его подверг законодатель. Думалось, что после такого приговора сведущих людей, изучивших и испытавших суд присяжных на деле, в его статике и динамике, а не на страницах газетных отчетов о процессах, можно было считать его прочность обеспеченной. Но у нас, в стране «неожиданных возможностей», случилось не так. Без всякого внешнего повода, при затишье в лагере противников, министром юстиции Муравьевым был возбужден в комиссии по пересмотру Судебных уставов (причем необходимый и полезный ремонт их грозил обратиться во многих отношениях в коренную и легкомысленную ломку) вопрос о самом существовании у нас суда присяжных, и по его настоянию были открыты для похода против последнего страницы официального журнала министерства юстиции. На его страницах и в других периодических изданиях появились «обличительные статьи» практических противников этого учреждения, встретившие горячий и достойный отпор со стороны Г. А. Джаншиева («Суд над судом присяжных»). Затем совершенно неожиданно выступил со страстными статьями и юридическими фельетонами, исполненными инсинуаций против заступников за присяжных, бывший прокурор Харьковской судебной палаты сенатор И. П. Закревский, перешедший «avec armes et bagages»(7) во вражеский стан. Такое обращение видного судебного деятеля из «Павлов в Савлы» было знаменательно и представляло тревожный признак новых испытаний для суда присяжных. Но страшен сон, да милостив бог! В многолюдном, ad hoc(8), заседании комиссии лишь трое из противников этого суда, никогда, впрочем, не скрывавшие своего мнения, прямодушно подали голос против него и остались верными себе, а Закревский беззастенчиво заявил, что его возражения имели лишь значение теоретическое, и снисходительно допустил существование этой формы суда для России. Таким образом, надо думать, что вопрос об упразднении у нас суда присяжных окончательно отошел в область прошлого и что наши представительные законодательные учреждения никогда сами не поднимут его и, во всяком случае, никогда его не поддержат. Хочется надеяться, что наши судебные деятели будут, в своей совместной работе с присяжными, облегчать им их высокую задачу и, любовно руководя ими, не станут подвергать их тяжелым испытаниям необдуманными обвинениями или односторонним освещением дела.

Несомненно, что суд присяжных, как и всякий суд, отражает на себе недостатки общества, среди которого он действует и из недр которого он выходит. Поэтому иногда, слушая ссылки на «общественное негодование» по поводу некоторых оправдательных приговоров, обыкновенно отменяемых кассационным судом по нарушению форм и обрядов судопроизводства, невольно вспоминаешь Гоголя. «Над кем смеетесь?! — восклицает он в «Ревизоре» устами городничего. — Над собой смеетесь!» — «Чем возмущаетесь? — хочется сказать этим ярым хулителям, говорящим от лица общества. — Собой возмущаетесь!». По этому поводу интересно отметить, что, по сообщению газет, в Москве недавно состоялось в одном из литературных собраний «заседание», посвященное суду над женоубийцей из ревности — героем пьесы Арцыбашева. Были избраны присяжные, допрошен эксперт, доктор Каннабих, признавший, что обвиняемый действовал не в патологическом, а в физиологическом аффекте и потому вменяем, были произнесены «увлекательные» и «горячие» речи обвинителем и двумя гражданскими истцами, покрытые аплодисментами публики, затем сказаны «красивые, но без подъема» речи двух защитников, и при общем «твердом убеждении», что женоубийца не будет оправдан, присяжные ушли совещаться и… вынесли оправдательный приговор. Можно себе представить, какие нарекания вызвал бы такой приговор, будь он произнесен настоящими присяжными. А ведь они в значительной степени «плоть от плоти, кость от кости» того общества, представители которого собрались судить «по всем правилам искусства» героя Арцыбашева., с той только разницей, что перед ними стоял бы живой человек со слабой волей и уязвленным сердцем, судьба которого зависела бы от их «да! виновен».

Примечания

1) Кто только правосуден — жесток (франц.).

2) Строгое правосудие — не правосудие. Правосудие — справедливость (франц.).

3) Добрый судья (франц.).

4) Боже мой, какая мука! Иметь одну голову и два уха, через которые вливают глупости (франц.).

5) Общественное положение (франц.).

6) Антиобщественное (франц.).

7) С оружием и обозами (франц.).

8) Специально (для этой цели) — (лат.).

Дополнительно

Кони Анатолий Федорович

Собрание сочинений в восьми томах