Логотип Dslov.ru   Телеграмм   Вконтакте

Глава пятая. КОНЕЦ КОЧЕВЬЮ (Пространство Эвклида, Петров-Водкин К.С.)

«Пространство Эвклида» (1932 г.) — автобиографическое произведение знаменитого русского художника (1878 – 1939).


Глава пятая. КОНЕЦ КОЧЕВЬЮ

В последнюю зиму пребывания в Самаре увидел я еще одну картину Бурова и увидел моего учителя по перспективе в действии.

   - Тебе, брат, необходимо побывать в театре! - сказал мне Аркадский на углу Дворянской и Панской.

   Вырвал бумажку из записной книжки, расчеркнулся на ней и вручил мне.

   Пришел я к кирпичному с башнями зданию, вероятно, часам к шести. Кругом было пусто. Я смерз достаточно, пока не зажегся внутри подъезда газовый рожок и одинокие и парочками начали проникать в таинственный для меня замок люди. Очевидно, это собирались актеры, потому что в вестибюле театра я оказался наедине с полукруглым отверстием в стене, освещенным внутри. На протянутую мной в отверстие записку седой человек проворчал:

   - Ах, этот Аркадский... И где он их откапывает!.. - и потом, подавая мне контрамарку: - На самый верх!..

   Долго крутил я асфальтом этажей, покуда не добрался под давящий потолок, на котором синими огоньками едва светилась люстра. Внизу было темно, как в колодце. Пахло застарелым потом...

   "Не театр, а тюрьма", - подумал я, и стало тоскливо даже по самарским улицам. Галерка стала наполняться. Возле меня усаживалась разношерстная молодежь. Защелкали орехи. Кто-то вскрыл бутылку кислых щей, хлопнув пробкой. Очень все это мне показалось не театральным.

   В это время дали полный свет, и зазвучал настройкой оркестр. Я сунулся головой в колодец и... обомлел, или - не знаю, как назвать остолбенившее меня впечатление: передо мной на стене от потолка до полу висел огромный занавес, на котором сидела Лидия Эрастовна - наша Лидия Эрастовна, жена Бурова. Она была как в натуре - грузная, в малиновой кацавейке, столь привычной для моих глаз, и только на ее голове был надет остроконечный кокошник, которого она не носила дома. Она сидела в лодке с высоким носом и играла на мандолине.

   Перед Лидией Эрастовной стоял тощий, незнакомый человек в трико на ногах и с пером на шляпе. Он опирался багром в воду. Лодка колыхалась на волнах моря, с блестками луны на их гребнях. Сама луна, перехваченная облаком, распласталась над горизонтом и освещала и тощего незнакомца, и жену учителя.

   Мне было неловко за Лидию Эрастовну, так по-домашнему усевшуюся в лодке и, казалось, выставленную на посмешище.

   Я даже не вслушался в музыку оркестра, занятый впечатлением от картины, театра и натуры. К коему удовольствию, Лидия Эрастовна стала подыматься в потолок и открыла залитую светом сцену, на которой все было особенное и не самарское...

   Что это была за пьеса - не помню. Сумбурно лишь припоминаются разбойники, красавицы, гул и напевы голосов, и среди них юный Аркадский, добивающийся вскрыть преступление какого-то дожа, графа, не помню кого. Аркадский влюблен в его дочь. Ночная серенада и дуэль на глазах красавицы. Во время дуэли юноша ранен, его захватывают, и он в тюрьме.

   Можно ли вместить такую груду чувств в сердце, которыми горел мой трагик, когда, поверженному, в цепях, ему явилась любимая девушка... Я вообще и не подозревал, что человеческие страсти так огромны, что они пронизывают сердце, даже когда их наблюдаешь со стороны. Бедный, милый Аркадский, неужели ты погибнешь под их пеплом? - кричало во мне за него, окруженного стеной врагов и частоколом шпаг и кинжалов...

   Ведь хочется помочь ему, не сидеть же сложа руки, когда внутри тебя кипит буря чувств заодно с героем!

   Не махал ли я руками в это время, но меня кто-то сильно сунул кулаком в бок, а одновременно, совсем рядом, хлопнула пробка и запахло пивом. Немного дальше взвизгнула девица... Мне показалось, что действие перенеслось сюда, на галерку... Тем более со сцены взревел, как гнев бури, голос Аркадского:

   - Трепещите, презренные враги любви моей!!

   Ну, как же не враги - эта сволочь с пивными бутылками!

   Я вскочил, кто-то одернул меня за пиджак, сзади отчетливый мещанский голос громко сказал: "Чего мешаешь театром пользоваться?" К счастью, осветились зал и галерка, и начались крики и хлопки... Мне было не до того: с потолка сползала Лидия Эрастовна... Я ужаснулся дальнейшей многоплановости сцены, жизни и Лидии Эрастовны с лодкой, и осложнения с окружающими врагами, и бросился к вешалке за одеждой, а оттуда из театра.

   На улице закрутившая хлопьями снега ночь помогла разрешению моих чувств. Я отомстил и за Аркадского и за себя: я пронизывал жестами моих врагов, тряс, как за шиворот, водосточные трубы.

   Словом, я еще не был готов благодушествовать в театре, его наркотика была для меня еще непривычной.

   Бедно жил Федор Емельянович и неуютно. Никогда не радовало запахом вкусной пищи, разносившимся по квартире.

   Ребенок - девочка безгласная, болезненная, ни смеха, ни прыганья ее не было слышно по дому. Встретишься, бывало, с ней, захочется ее растормошить, повеселить, а она потупится и глаза с красноватыми веками опустит, и не улыбнется. Старуха няня была и за кухарку, и на все работы. Ни гостей в доме, ни новых платьев Лидии Эрастовны не видел я за два года близкой к ним жизни.

   Раз только приехал к Бурову в гости из Симбирска художник Шаронов. Громогласный, трескучий, с пышной шевелюрой мужчина, которому мы, всем нашим комплектом, были представлены.

   Со стаканом красного вина в руке сказал он нам речь о "святом искусстве", о заслуге Федора Емельяновича, организовавшего школу и отдающего ей все свои силы... Что мы, ученики, также должны приложить все силы, чтоб пробить тьму, окутывающую провинцию... Что мы - пионеры великого расцвета страны и честь нам и слава... Ура, ура!..

   Очень нам все это понравилось - и кудри Шаронова, и его призывные слова на борьбу с преградами, и цвет красного вина в его стакане.

   Приезд Шаронова, как потом выяснилось, был неспроста: Буров, слабевший на наших глазах и все более подозрительно, с посвистом в легких, кашлявший, предлагал Шаронову стать компаньоном по школе. Чувствовал ли учитель, что доживает последние сроки и был озабочен нашей судьбой, или это было одно из последних усилий развернуть дело, как бы то ни было, но Шаронов не согласился, - он оказался практичнее Бурова.

   В минуты бесед общих учитель говорил нам:

   - Вам очень многого недостает в вашем образовании, но погодите, я веду переговоры с городом об официальной художественной школе, тогда у нас будут и научные силы, и пособия.

   Федор Емельяновым еще верил, что, невзирая и на отказ Академии художеств включить в сеть художественных школ Самару, чиновники и мукомолы кочевья пойдут фантасмагориям нашим навстречу.

Неведомо на какие гроши снял Буров для нас дачу - сарай в ущельях Лысой горы - для летней работы, - может быть, предполагая подвести нас к пейзажу. Но школа с пятнадцатью едоками требовала сбыточного материала, поэтому и в красотах Жигулей продолжали мы стандартизироваться на немецких девушках, которые увозились учителем в города и веси Самарщины для насаждения эстетики.

Видели мы этот "хвост вытянет - нос застрянет" школы, но любили учителя и верили, что он все-таки вытащит школу из этой трясины.

   Проходила зима со степным сквозняком над Самарой.

   Все хуже становился кашель Федора Емельяновича, возвращавшегося в своей мелкошерстной шубенке с аукционного промысла.

   Потекли по уклонам улиц потоки грязи, когда Федор Емельянович слег окончательно.

   Однажды он позвал нас к себе. Был солнечный, по-весеннему припекающий день. Великопостный звон врывался через занавеску открытого окна комнаты, где лежал учитель.

   Он лежал на спине с круто приподнятой на подушке головой. Красивая кисть его руки выделялась на темном одеяле. У изголовья с заплаканными глазами сидела Лидия Эрастовна.

   С усилием повернул больной к нам голову и слабо улыбнулся.

   - Здравствуйте! - шепотом сказал он. - Мне очень плохо... Может быть, я не встану больше... Лида, не плачь, дружок!..

   Федор Емельянович закашлялся надолго. На лице его выступила испарина. Он закрыл глаза. С опущенными веками лицо было неузнаваемо, как у покойника... Рука слабо пошевелилась.

   Был ли это жест прощания с нами, или знак, чтобы мы удалились?

   Лидия Эрастовна выслала нас из комнаты.

   Безмолвные, уселись мы на подоконниках нашего чердака. Под городом рыжела Волга. Залитый солнцем лед темнел промоинами.

   - Скоро вскроется! - нарушил молчание Рябов.

   - До первого ветра... - сказал Минаков.

   - У нас речка до полного тепла лед держит! - скороговоркой выпалил Мохруша.

   Стрелкин сделал сводку сказанному:

   - Да, ребяточки, учителю нашему, Федору Емельяновичу, - крышка, не встать ему больше!..

   Вскоре после этого запомнившегося мне разговора Федор Емельянович умер.

   Хоронили скромно. Кроме своих, за гробом шли пожилая дама в черном - первая жена Бурова, какой-то высокий очень развязный молодой человек, руководивший похоронами (этот юноша и на последующее время застрял при разваливающейся школе), да еще два чиновника городского управления улицы две сопроводили процессию и скрылись.

   Когда мы приближались к кладбищу, на яростно мчавшемся извозчике догнал нас Аркадский. Он был сильно пьян. Очевидно, для большей устойчивости он взял меня под руку. Он вздыхал, зачесывал рукой сбрасываемые ветром волосы и рычал, наклонясь ко мне: об единственном художнике, которого видел этот подлый город, которого он уморил, не признал и не дал ему развернуться, - казалось, трагик говорил о себе, - столько в его голосе было страдания и тоски. Я уже слышал за последнее время о его запое, о его провалившейся мысли попасть на столичную сцену и о его пьяных скандалах среди мукомолов в клубе.

   Когда сбросили пригоршни земли в могилу учителя, зарыдала громко несдержавшаяся Лидия Эрастовна и закрыла глаза платком первая жена, когда над могилой вырос свежий холм и покрылся убогими венками, - Аркадский выступил к могиле, чтоб сказать напутственное слово.

   - Дорогой Федор Емельянович, - начал он, - смер-рть скосила тебя косой смер-рти!.. - трагик долго отыскивал продолжение, видно было, что он переполнен содержанием, но слова не подыскивались, тогда он ударил себя в грудь и крикнул из какого-то, очевидно, монолога:

   - Судьбе ль мне подчиниться гор-рдой, Когда нет гордости сильнее, чем моя?!. - зарыдал по-настоящему и упал на свежевзрытую землю могилы Федора Емельяновича...

   С этой смертью треснуло для меня мое пребывание в Самаре. Лидия Эрастовна уговаривала нас на продолжение школы собственными силами. Указывала на юношу, застрявшего с похорон, что он нам поможет практичностью и знаниями. Развязный молодой человек совершенно мне не понравился, - есть такая парикмахерская красота и стройность, которым не доверяешь в серьезном деле, - таким я его и увидел.

   На нашем совете мнение осторожного Вихрова взяло верх; а мое предложение оставить школу и организовать собственную живописную мастерскую - провалилось.

   Товарищи переехали на дачу, а я занялся приисканием себе работы.

   Написал я за это время несколько вывесок: для магазина дамских шляп, кружки, пенящиеся жигулевским пивом, и даже "Стригут и бреют".

   Несколькими годами позже, проезжая Самару, ходил я на поклон к моим вывескам. Бюсты дам со страусовыми перьями на их шляпах все еще красовались на базаре. Трогательны были для меня эти красавицы с цветными перьями, они, как жертвы моих трудных дней, казались готовыми расплакаться, глядя на меня, покинувшего их в базарной толпе.

   Парикмахер переехал: "Стригут и бреют" были переиначены. На вывеске значилось: "Портной Воронков. Заказы и переделка". К лицу моего бреющего приделан был цилиндр, фигура была одета в пальто, руки опущены, а мои руки бритьевого акта виднелись сквозь начавший выцветать фон, и четверорукое чудо возникало на жести вывески.

   В классах живописи и рисования открыт был магазин зеркал. В полукруглых витринах обезличенные ртутью стекла отражали пыльную белизну степного города, выветривая из памяти прохожих эпизод о художнике и его школе...

   Вывесничество меня удручало: оно застопоривало мои знания, у меня начинала набиваться рука.

   Бросился к иконописцам.

   Один предложил мне написать голову "Вседержителя". Но уж, видно, образовался у меня разрыв с иконной техникой: улыбнулся хозяин после двух дней на мою работу и...

   - Сожалею, - говорит, - очень! И сам, видите ли, люблю картинки художественные, да с заказчиком на них не поладишь: гладкости благолепной нет, - губы занозить можно, ежели прикладываться будут... Да и свирепость очей божеских очень лютая...

   Все-таки заплатил пять рублей, и мы расстались.

   Другой иконописец хитрее первого оказался: он предложил мне написать "всех святых". Два дня возился я с переводом прориси, пачкал вылощенный левкас и путался в контурах Это еще было с полгоря, но, когда в контурной каше начал я разбираться кистью, - заплясали мои угодники! Каждый из них норовил принять непривычную для иконы позу, а что касается ликов, так при их мелкоте негде было в них кистью шевельнуться: тронешь движку, - святой смеется, поправишь, - плакать начинает. Да и хозяин, видно, большой плут был: он такие выбрал для меня кисти, что ими впору было лошадиное горло смазывать, - так они торчали и мохрились.

   К половине картины до изнеможения изверился я в моих силах. Вижу со страхом: побеждают меня массой своей мученики и целители, чем больше я их обозначаю, тем больше их на иконе вырастает...

   Больше недели сидел я над иконой, покуда не наступил перелом и я начал удовлетворяться работой. По цветовой основе с охровыми гаммами, заговорили, казалось мне, краски их звучностью и выразительностью, но... очевидно, это было время, когда терпение подрядчика истощилось. Утром застал я его перед моим произведением...

   - Ну, вот, - сказал он нараспев, - больше не трудитесь чку портить, а то подсохнет, так ее и не смоешь...

   - Так что же? - спросил я смущенно.

   - Да ничего-с! Проба не вышла... Тебе, я вижу, надо выбираться по художеству, - вреда меньше: пыряй там себе кистью... А в нашем деле требуется, чтобы человеческого карахтера в иконе не было, чтоб не посеять какого сомнения... Икона, вьюноша, штука заковыристая, - за ней много выходов разных...

   - Ну, что же, - говорю хозяину, - раз не подхожу к делу, давайте рассчитаемся.

   - Расчет какой! За харчи бы с вас хоть половину, да за материал... - и вздохнул, как жертва. - Ну, да уж так и быть, для первоначалу прощу, - сам нарезался!..

   Я надел картуз и с большим стыдом выскочил из мастерской.

   Понял я, что вышел на одиночный поединок с жизнью и что теперь ни близкие мои и никто не может помочь мне в моей борьбе.

   Недолго продержались в школе мои товарищи. Я встречался время от времени с ними, из рассказов их виделось приближение распада.

   Вертлявый юноша занял место руководителя, но вскоре было выяснено, что Генька (так звали его ребята) никакого отношения к живописи не имеет, а просто "нахально упражняется".

   - Эрастовна наглухо завинтилась в руках этого хахаля, - рассказывал Рябов, - а у нас к нему с первого мига подозрение установилось: сукин сын, думаем, только понять не могли, для чего он нас обхаживает, чем попользоваться хочет.

   По тем же рассказам и у Лидии Эрастовны происходили недоразумения с новым руководителем.

   Еще при мне картины после смерти Бурова были свернуты в трубки и перевезены на дачу. Хотела ли вдова ликвидировать городскую квартиру, или предвидела споры, могущие возникнуть между наследниками, и позаботилась о сохранности картин, или это входило в планы расторопного юноши, но картины со "Шлиссельбургским узником" во главе сложены были в чулане на даче и хранились там под замком.

   История с картиной произошла следующим порядком.

   Ученики спали частью в сенях, частью во второй половине дачного строения.

   Однажды среди ночи Стрелкин был разбужен кем-то, шагнувшим через него. В прорезе открывшейся наружу двери он увидел тень человеческой фигуры. Стрелкин выскочил следом за удалявшейся тенью и рассмотрел в темноте листвы человека со свертком, быстро убегавшего вниз, по просеке, на побережную дорогу.

   Стрелкин разбудил Вихрова и сообщил ему о происшедшем.

   Приятели зажгли лампу и увидели, что дверь чулана, где хранились картины, была незапертой; "Узника", отдельным свертком стоявшего в углу чулана, - не было.

   Подняли на ноги всю банду и разбудили Лидию Эрастовну. Вдова, узнав о случившемся, закричала:

   - Ах, это он, негодный человек! - и заплакала, умоляя ребят спасти картину учителя.

   Рассказ о приключении "Шлиссельбургского узника" в разбойных ущельях Жигулей был много раз и наперебой сообщен мне моими друзьями.

   - Понимаешь, ночь бурная, воровство, погоня... Месть за поруганную картину учителя, - лучшего и придумать нельзя было при нашем безделье! - говорили мои друзья.

   Отряд погони разбился надвое: Минаков, Киров и Мохруша, самые быстроногие из всех, ударились верхней дорогой, чтоб отрезать путь вору, если бы тот захотел переменить береговую, каменистую и трудную для ночного пути, дорогу на верхнюю, наезженную.

   Стрелкин, Рябов и другие открыли погоню низом.

   Вихров остался охранять дом с хозяйкой, ребенком и с остальными картинами Бурова.

   Первая группа ищейками пробежала далеко вперед по верхней дороге и, не встретив живого существа, убедилась, что "Узника" тащат низом; спустилась к береговой тропе и присела в порослях осокоря.

   Ночь была тихая (когда из бурной она превратилась в тихую, - рассказчики мои об этом умолчали)... С Волги ни всплеска. Слышен был каждый звук сорвавшегося осыпью камешка.

   Хруст щебня из-под ног идущего они услышали издали. Ребята поднялись.

   Когда человек со свертком обозначился довольно ясно, Минаков своим басом крикнул встреч идущему:

   - Снимай, сукин сын, штаны!

   Декларация была ясная, имитирующая грабителей. Идущий остановился.

   - Стрелять буду! - пригрозил он и выстрелил для острастки вверх.

   - Свои мы, Генька, свои, - завопил испуганно Мохруша.

   В ответ на выстрел невдалеке раздался знаменитый среди горчишников посвист Рябова. Другой отряд приближался.

   - Это ты, Минаков? - успокоенно сказал Генька, снимая с плеча сверток, - чего же дураков валять, убил бы еще, пожалуй... - Он закурил папиросу. - За мной охоту устроили?!.

   Сейчас же подоспели другие преследователи и окружили похитителя.

   Рябов подошел к нему вплотную, острием ладони секнул по предплечью Гекьки и поднял с полу револьвер.

   - Дубина, сражаться, что ль, с вами буду, - и так бы отдал... - огрызнулся пойманный.

   - Заткнись, белогорлица! - отрезал Рябов и, обратившись к Стрелкину: - Теперь действуй, Андрюша.

   - Так как же, Евгений Викторович, руководить нами захотел, а сам воровским делом занялся?!

   Генька перебил Стрелкина:

   - Языки точить не к чему, меня не обгонишь... Поймали - ваше счастье, берите картину! - развязно сказал Генька, закуривая новую папиросу.

   - Взять - это мало: мы тебя свяжем да в полицию представим, вор, грабитель! - загорячился Киров.

   - Идиоты вы, идиоты! Да понимаете ли вы цену этому свертку? Вы хотите, чтоб "Узник" у вашей хозяйки затерялся, чтоб от Бурова памяти не осталось?!. А знаете ли вы, что на эту картину у меня больше прав, чем у Лидии Эрастовны?!.

   - Смердишь, белогорлица, - сказал мрачно Рябов, подходя вплотную к Геньке. - Твои счеты с Эрастовной храни про себя... С полицией валандаться мы не будем, но уходи отсюда так, чтоб и вони твоей не осталось, - понял? А явишься, так на твою мертвую долю, это я - Рябов - говорю, - слышал? Получай! - Рябов бросил к ногам парня револьвер и неожиданно для всех ударил его по лицу. Гуттаперчевый воротник Геньки отстегнулся и блеснул белизной в ночи.

   Товарищи набросились на Рябова с упреками.

   - Он сволочь беспамятный, ему надо, - невозмутимо сказал Рябов, укладывая сверток "Узника" на плечо, - айда, ребята!

   - Дубина, мужлан! - сказал вслед уходившему Генька, оправляя воротник и галстук...

   Не знаю, какие еще авантюры претерпел "Шлиссельбургский узник", раньше чем попал на стену столичного музейного хранилища.

   После всех невзгод, какие перенесли мои товарищи после распавшейся школы, мое предложение о собственной мастерской наконец-то восторжествовало. Младшие из учеников были отправлены по домам для вручения их родителям, а мы сняли недалеко от базара полугиблый дом за четыре с полтиной в месяц и повесили на нем вывеску, гласившую: "Артель живописцев исполняет вывески и другие работы", и стали ждать заказов.

   Первой ласточкой была "Продажа сена и овса".

   Конечно, нас не могла удовлетворить простая, буквенная вывеска, и поэтому мы придумали украсить надпись колосьями овса по синему фону и полевыми цветами.

   Дружно и весело шла работа. Стрелкин то и дело отбегал от вывески и жмурился в кулак:

   - Вот это так дело, весь город изукрасим!

   К вечеру следующего дня принес мужчина в поддевке крест для подписи, и на этой работе артель не поскупилась: у подножия креста Минаков изобразил "адамову голову" с берцовыми костями.

   Заказчик "Сена и овса" сначала был смущен украшениями, но или чувство прекрасного взяло верх, или разъяснение Стрелкина, - что-де лошади сами будут останавливаться перед таким полевым пейзажем, - подействовало, во всяком случае, мужик даже улыбнулся и надбавил четвертак за установку на месте.

   Улица расцветилась от вывески. Рябов, вообще пессимист по части эстетики, и тот крякнул от удовольствия, вбивая последний гвоздь над дверью лабаза. Прохожие глазели на цветную диковину.

   Упоенные достижением, вернулись мы в мастерскую.

   Жарили в этот вечер яичницу с ветчиной и пили чай с лучшим изюмным ситным.

   Мужчина с "адамовой головой" не вернулся, но лабазник пришел через четыре дня. Очень расстроенный, потребовал он от нас либо деньги обратно, либо перекрасить вывеску.

   - Срам один, - говорил он, - от вывески: девки приходят, цветов покупных требуют... Соседи на стыд подымают: птичек, мол, не хватает - вот-те и веселое заведение...

   Приняв во внимание наше смущение, мужик отошел сердцем и уже умоляюще обратился к нам:

   - Ради Господа, переделайте, ребятушки, так и быть, полтину наброшу!..

   Романтика была закрашена сплошным фоном, схоронившим цветы и колосья...

   На этом и кончается мое пребывание в Самаре. Отсюда я попадаю в столицу, чтоб с новой силой просверливать мой выход к живописи.

   В это время я знал, что земля имеет форму шара, что c полюсов она покрыта льдами, что на экваторе тепло. Что если мысленно продолжить ось земную, она пройдет через звезду Полярную. Знал, что земля вращается с запада на восток, и, помню, пытался уловить момент, когда я нахожусь вверх ногами к чему-то, но это вращение шло вразрез с видимостью хождения солнца и звезд.

   Луна есть ближний спутник земли. Но вообще луна была для меня подозрительным аппаратом: она действовала на нервы, развивала неутомимую фантастику. Она, как лимонад, приятно раздражала вкус, но не утоляла жажды. Что на ней кто-то жил, в этом не могло меня поколебать никакое предполагаемое безвоздушие, недаром она предательски скрывала заднее полушарие. Я делал сумасбродные проекты об эксплуатации луны землей и даже об ее уничтожении, чтоб прекратить это замазывание лунным светом земных явлений: ведь все бесцветие, вся плесневелая серота в живописи исходили из этой присоседившейся к земле планетки. Об этом я уже догадывался.

   Эти отношения к серебристой красавице еще больше осложнились после одной лунной ночи, проведенной мной с лунатиком, мальчиком моих лет. Об этом действии луны на людей я не знал, и вот, среди ночи, в залитой светом комнате, открыв глаза, я увидел моего приятеля Тиму странно вытягивающим у окна руки. На мой окрик он не ответил и полез в открытое окно... Хорошо сказать - полез, он не хватался руками, не делал нужных мускульных усилий, а очутился на подоконнике.

   Кричать и мешать ему было нельзя, - он разбился бы, - я это осознал, да к тому же, верно, и страх сковал волю моих действий. Тима скрылся в окне. Я покрался за ним; выглянул наружу и увидел его фигуру спиной к фасаду, медленно передвигающейся по карнизу. Страх миновал, я уже наблюдал за лунатиком: у него было странное положение корпуса, вышедшего из вертикали к земле, словно тело было на привязи к лучному диску и притягивалось им.

   Второе наблюдение, касающееся меня: меня тянуло за Тимой. Этого ощущения даже не опишешь: похоже оно на то, как если бы, сидя неподвижно, вы устремлялись к какому-либо предмету и чувствовали, что вот-вот коснетесь предмета, невзирая на разделяющее вас расстояние. А еще похоже на то, когда любимый человек входит к вам в комнату, и вы, раньше чем сделали хотя бы одно фактическое движение в направлении к нему, уже ощущаете себя возле.

   Логика земных условий, очевидно, не покидала моего лунатика: добравшись до водосточной трубы, он не совсем по-людски, но использовал рычажки, придерживающие трубу, и в позе извернутой спирали, с лицом, обращенным к луне, выбрался на крышу.

   Когда я вышел на двор, Тима блаженствовал на коньке у дымовой трубы: он проделывал лунную гимнастику. Вторым со мной свидетелем этой сцены была собака, злая дворняжка, но она была кротка и мечтательна. И почему она не залаяла на Тиму, который по всем собачьим правилам изображал крадущегося вора? Очень просто: обнюхав меня, собака улеглась среди двора, закинула голову к ночному светилу и начала скулить и подвывать; хотел бы я перевести на наш язык ее песню безнадежной лунной любви.

   Почему через какой-то промежуток времени прекратилась гимнастика Тимы и он, как разочарованный, проследовал тем же путем через окно в комнату и крепко сопел на кровати, когда я пришел к нему? Почему вообще он пошел? Шел не по-людски, а не свалился?

   Однажды меня взъерошила мысль о том, что в лунную ночь человек должен весить легче, чем днем, а так как мне казалось, что на плотные неорганические вещества луна менее сильно влияет, то можно было проделать опыт. Много ночей возились мы с Кирой над осуществлением эксперимента и над собой самими и над товарищами.

   Врали ль весы, чтоб доставить мне удовольствие, но из пяти человек трое дали положительные результаты, выразившиеся довольно ощутительно, но у каждого по-разному. Конечно, мы учли при этом и запасы пищи, и жидкости в измеряемом субъекте, заставив его на четыре часа прекратить всякие функции отправления.

   Так я докопался до законов гравитации, использовав смущавшую меня луну, казавшуюся мне до этого бесполезной.

   Миллионы астрономических верст ничего не говорили моим представлениям о расстояниях, но, учуя гравитацию, а вместе с ней и еще какие-то сношения планет между собою, посылающих друг другу свет, тепло, холод, расстояния сделались для меня более реальными, земной глобус со знакомым чертежом суши и океанов становился все более миниатюрным по объему.

   Землетрясений и вулканов в наших местах не было, я доверял им по книгам, но не имел возможности строить из них ощущения сотрясений родной планеты.

   Воду, растения и камни я знал на ощупь, и они давали мне представления о земной массе.

   Представления о человеке, о его происхождении и его закономерности развития были, пожалуй, более путаными: исторические переплеты народов и их культур, под разными углами пересекавшихся между собой, не давали мне возможности уловить общую нить человеческого поведения.

   Не хотелось мне происхождения от Адама и Евы не потому, конечно, что я им предпочитал происхождение от обезьяны и обезьянихи (Дарвина я уже вскользь знал), но библейские праотцы чересчур точно устанавливали адрес места моего рождения, с которым я не соглашался ни по времени, ни по неожиданности выхода их на свет Божий.

   Восток представлялся мне людской туманностью. Индия и Китай сказочно маячили для меня за Гималаями. Я жил в географическом треугольнике, упиравшемся острием в Европу.

   Из "европейцев" я знал еще в Хлыновске немца Шмидта, управляющего графским имением: с короткой трубкой в зубах, авторитетно чеканил он слова с соблазнительным акцентом не нашего говора, - он представлялся мне отзвуком далекой Европы без вшей и поножовщины, за его не-русскостью была для меня манящая сверхрусскость, а в непонятности языка - умное построение человеческой мысли.

   С таким приблизительно багажом очутился я в Петербурге.

Дополнительно

Пространство Эвклида

Хлыновск

Петров-Водкин Кузьма Сергеевич

Цитаты Петрова-Водкина К. С.

Произведения Петрова-Водкина К.С.