Глава первая - ПО ЛИНИИ МАТЕРИ (Хлыновск)

«Хлыновск» — автобиографическое произведение знаменитого художника (1878 - 1939). "Хлыновск" - это первая часть книги "Моя повесть", состоящей из двух частей: "Хлыновск" (написана в 1930 году) и "Пространство Эвклида" (написана в 1932 году).


   Мои родные по линии матери были крепостные Тульской губернии. Дядья моей бабушки Федосьи Антоньевны работали в оброк на ткацкой фабрике в Москве.

   Бабушка рассказывала мне из своей детской жизни: о нашествии французов, о Москве, где она побывала и сохранила образ Белокаменной до конца своих дней.

   В Москву она ходила с матерью и теткой на повиданье с родными.

   - Целый день, - говорила бабушка, - шли мы через Москву... Что тебе и пожара великого не было... Церквей, домов - глазом не обнять... А Иван Великий, батюшка, надо всей Белокаменной поднялся. Народу по всем переулкам тьма-тьмущая...

Тетенька Василиса смелая, бойкая была, к народу обращается, чтоб указанье нам сделали. Которые из народа на смех нас, деревенщину, подымают, а один степенный человек толком разъяснил дорогу нашу: вы-де, говорит, бабыньки, по кружной линии по Москве ходили, а вам сквозь нее надо дорогу взять, иначе-де и в неделю до места вашего не доберетесь... И смех и грех.

Пришли-таки к тетке Степаниде, а она уже не знает, чем и принять нас. Лапотишки мы у входа сняли, чтоб половиков не содомить... Посадила она нас за стол, а на столе чего только нет, а кушанья все незнакомые, непривычные: возьмешь в рот, а от их вкуса страх берет, язык жевать не поворачивается... А не есть - стыдно.

   Смотрю украдкой я, а тетенька Василиса с большим остережением куски за сарафан сует: отвернется хозяйка, а она - шмыг за пазуху - и нет куска...

   Батюшки-светы - смотрю, и мамынька за ней ухитряется... Стыд головыньке. Прямо не знаю, как и ужинать кончили...

   Да. Хорошо они тогда по оброку ходили, - заканчивала бабушка, и мелкие морщины ее лица веселились от воспоминания.

   В длинные осенние вечера, крутя веретено, задремывая с минуты на минуту, бабушка передавала мне историю ее дней и события, уже ставшие эпосом:

   - И вот повалил Бонапарт на Москву - и конца-краю ему нет. Скрып от войска идет... Мы всей деревней в лесах укрывались. Ни тебе огня развести, ни голосом покричать. Натерпелись горя-горемычного.

   Ведь, он, нехристь, с иноплеменниками своими царя Александру в полон звал. В святом Кремле нечисть завел. Нутро, можно сказать, русское опоганил... Хвастался - всю-де страну покорю, вере басурманской предам всех... А Бог и не потерпел удали его, да и послал на него Кутузова-батюшку с ополчениями бессметными...

   Ну, а когда отступление его было - еще не слаще сделалось. Мужики воюют, а нас при старухах жалость берет. Морозы в теи годы лютые были. Забежит такой нехристь, а на нем рогожа поверх одеяния. Зубами хрущит, есть просит... То по голове младенца начнет гладить, хорошо, говорит, дома, - это, значит, он дите свое вспоминает.

   Дадут старухи ломоть хлеба ему: уходи, мол, не ровен час мужики застанут.

   Бирюков тогда рыскало видимо-невидимо, - так рядом с войском и бежали, живых людей ели. По деревне, бывало, как огни зажгутся - глазищи бирючьи светятся.

   Озверели в ту пору мужики наши в погоне за неприятелем - за все выместить хотелось, ну да, конечно, и от баловства разгасились на жизнь человеческую, а главное, добро свое, награбленное Бонапартом, не упустить бы. Дядя Митрий, царство небесное, чуть голову не сложил ради баловства этого.

   Поехали они на загонки и набросились на врагов, а те, видать, не сробели - оборону устроили. Один из них хватил дядю Митрия вдоль головушки - тот и свалился наземь, как сноп... Покуда что, вернулись сватья к Митрию, глядят, а голова пополам разрублена... Ну, тут ему лошадиным пометом голову умазали, да кушаком натуго перевязали... Так дяденька Митрий неделю в себя не приходил, а потом справился - отоспался, значит.

   Даром это не прошло; прежнего мозга не стало - запамятывать стал. А коли ненастью быть - и заноет, заноет головушка по срощенному месту...

   Веретено мягко скоблит деревянную чашку. Снаружи, из-под обрыва доносятся удары о плетень волжской волны. Старуха зевает мягким, беззубым ртом:

   - Большая ноне прибыль... Вал-от как бьет... Баню не снес бы... - Еще зевает. Вдруг спохватывается: - Спать ложись, постреленок, - опять училищу проспишь. И огонь тухнет, - выгорел весь...

   Я укутываюсь в шубенку бабушки на полатях, улыбаюсь от моего внутреннего геройства, идущего сна и от бабушкиного уюта... Огонь погас. Ко мне, засыпающему, доносится с пола прерывистый шепот:

   - Всепетая... Мати... Родшая - и мягкие удары поклонов...

   Это меня убаюкивает.

   В поместье Тульской губернии человек, владевший моими предками, вероятно, не предполагал, садясь за карточный стол, что его игра отразится на моей судьбе, - сыграл неудачно. В результате проигрыша полдеревни мужиков и баб с детьми оказались перешедшими во владение счастливого партнера по картам, поместье которого было на Волге.

   Бабушка, ее родичи и однодеревенцы запрягли сивок-бурок, уложили на возы скарб и детей и тронулись в переселение.

   Красоты волжских берегов, конечно, не могли особенно утешить крестьян в расставании с насиженными испокон века местами, да и слышали ли об этих красотах выехавшие в пересел? Но слух, что "земля черная на Волге, что в нее ни брось - всходит", этот слух с первых же этапов пути стал доноситься до едущих.

   Мужики, как всегда в несчастье, утешались будущим, предвкушая жирную землю саратовскую.

   Кроме вышесказанного, бабушка мало и кратко говорила об этом переезде. Помню только:

- Всего натерпелись - и по миру ходили... Ребятишек перемерло - страсть. Всю дороженьку крестами уметили... Двенадцать недель путь делали. На самое Успенье Волгу увидели...

   Как пчелы, пересаженные в новый улей, заработали на новых местах мои родичи, оплодотворяя землю и принимая в себя ее соки.

   Когда вышла воля и крестьяне завозились, - дед мой Пантелей Трофимыч, занимавшийся еще с мальчишества по плотничьему делу, перебрался с бабушкой в городок. Сколотил он своими руками домишко над берегом Волги, к нему пристроил келейку, соединявшуюся крышей с передней избой.

   В этой келейке и рожусь я в свое время. Келейка, собственно говоря, предназначалась для Февронии Трофимовны, сестры деда, овдовевшей в это время, но после смерти Пантелея Трофимыча бабушка Феврония перешла жить к золовке в переднюю избу.

   Дед мой умер, когда матери было семь лет. Она о нем запомнила только по гостинцам и ласкам. Другие сообщали мне о деде, что тот был маленького роста, лысоватый, молчаливый, застенчивый, но очень спорый на работу мужик, добрый и всем доверявший. Весенней порой, когда свертывает и перекашивает на Волге наезженные дороги, от берегов и посредине чернеют промоины-полыньи, возвращался дед из заволжских деревень с ободьями колес, втулками и мелким щепьем. Один наедине, попутчиков для переправы в такое время не много найдется. Дома семья, может, нехватка в чем, на дворе светлый праздник; ехать надо было. Спасая лошадь, намерз и вымок дедушка, но все равно домой пришел ночью, трясясь от озноба, - без воза и лошади: воз легкостью товара спас хозяина, но потопил лошадь, скрывшуюся с головой в промоине. Дед бросился спасать за дугу коня и провалился сам. Лед на Волге трещал, ухал; надо было бросить все.

   Когда Пантелей Трофимыч добрался, через льдину на льдину, до берега и оглянулся назад, - воз уже крутило и уносило движением тронувшегося льда. В эту ночь Волга пошла, и в эту же ночь слег дедушка и больше не встал. В воскресенье на Фоминой он умер.

   Придавила эта смерть Федосью Антоньевну с малышами на руках, но вначале помогло вот что (что характеризует для нас и покойного деда). Как только установились дороги весенние, закончился посев, стали наведывать сирот Пантелеевых мужики, то заволжские, то из уезда. Придет такой, пособолезнует вдове, ребятишкам сунет по баранке, а потом полезет за пазуху и вынет из кисета, какую ему полагается, сумму ассигнаций и скажет:

   - Вот, вдовушка, тут должок мой покойному. Царство ему небесное: больно вовремя помог он мне колосьями да станом...

   И Февронья Трофимовна помогала дому рукодельями и своими практическими советами ко всем случаям жизни.

   О бабушке Февронии необходимо рассказать то, что я запомнил о ней и что слышал от других.

   По внешности она была совершенно отлична от брата: высокая, никогда не сутулившаяся, с прядями, змеями серебряных волос, с острым, пронизывающим взглядом темных глаз. Покойный муж ее был крепостной механик по водяным мельницам.

   Моя мать, боявшаяся тетки, уважавшая ее и имевшая в ней единственный источник знаний, рассказывала:

   - Заболели у соседей скарлатиной. Я сбегала вечерком навестить больную и вернулась. Стучу из сеней. Тетя спрашивает: - Где была? Чем больна? - Как узнала о скарлатине - хлопнула крючком и не впустила: - В сенях переночуешь, - говорит. Утром, чуть свет, подала мне в окно мыло и полотенце: - Беги на Волгу и вымойся сверху донизу. - И, когда я вернулась, тщательно вымывшись от ногтей ног до волос, тетя впустила и разъяснила смысл заразных болезней...

   Февронья Трофимовна объясняла будущий конец земли обезводиванием. Знала расчет пасхальных седьмиц. Знала месячные восходы и заходы. Когда что сажать и сеять...

   Какую надо было иметь память, будучи безграмотной, чтоб уложить в себя в должном порядке такое разнообразие сведений. Ко всему этому она была рукодельница по кружевам и вышивкам.

   Дикими казались среди окружающей среды эти знания и лаконический, четкий говор у простой женщины.

   - Не иначе, как ведунья, - чем же ей и быть? - шептали соседи.

   Но, что бы ни случилось, - бежали к ней. Февронья Трофимовна давала первую помощь больным, спасала трудно рожающих. Не позволила схоронить одну девушку, в действительности оказавшуюся в летаргии. Но не из любви к людям, казалось, она это делает. "Люди хуже волков, - говорила старуха, - весь Страшный суд для того и выдуман, чтоб усмирить их. Ведь кому и какой интерес на том свете с грешной дрянью возиться?!"

   Одинокая, замкнутая бабушка Февронья не спеша, размеренно, доживала свои дни, к жизни и к смерти казавшаяся равнодушной. Она очень редко и мало говорила о своей прошлой жизни, но и в этом малом проскальзывало, сколь хорошо и близко она знала быт и привычки помещиков, вот отсюда, очевидно, и возникла у соседей догадка о ее прежней жизни.

   - С барином она жила, да... Муж для видимости одной был, - говорили около. - Откуда же у нее деньги - ну-ка?

   - Озолотил барин, да и со двора долой! - говорили другие.

   Если в этом была хоть доля правды - представляю я себе обиду вечную к такому любовнику в сердце Февронии Трофимовны.

   Золото, о котором шептались в околотке, заключалось в восьмистах рублях, хранившихся у нее на дне кованого сундука.

   Может быть, для окончательного доказательства человеческой дрянности и хранила старуха это проклятое золото, - немало через него нехорошего увидел я потом в моих близких так и не дощупавшихся до золота, провалившегося неизвестно куда.

   Из девяти детей дедушки Пантелея и бабушки Федосьи до меня дожили двое - моя мать и брат ее дядя Ваня, старше ее на несколько лет.

   Захватив отца в учебном возрасте, дядя Ваня был "наставлен грамоте".

   - Он ведь учен да учен, - при тятеньке дело было, а я самоучкой кое-как наскребла, - говорила моя мать на мои шутки о невероятном количестве "ятей", которые она употребляла не в тех словах, где требовалось, -л я шутя же указывал на упрощенный подход к этому вопросу у дяди. "Ученый" дядя Ваня принял "яти" как неизбежное во всех словах на "е", и они у него, с навесами, как могильные кресты, создавали новую, совершенно фантастическую и неузнаваемую письменность. Дядя, говоривший мало, писал длинно и витиевато: в каждом слове и букве он старался "изобразить" значение их, их магию, заложенную не в смысле, а в самом чертеже слов и букв. Из рода в род безграмотные - и вот ему первому открывается фокус записи, навсегда фиксирующей вовне имя предмета.

   Уже далеко позже, перед смертью незадолго, больной, дядя Ваня сидел со мной на волжской пристани в Самаре: он провожал меня, и это было наше последнее свидание. Разговор, как обычно с дядей, происходил о "большой жизни".

   - Боюсь, не выйдет, пожалуй, у меня для понятия, ну, уж вразумей. Вот что для меня непонятным, боязным кажется... Слово всякое, особенно великое слово, как я его произнесу, так за ним ничего больше и не вижу... Имя-то, вразумей ты, как будто уничтожает существо, к которому приложено бывает... Как заслонкой закрывает оно за собой живую плоть. Либо голова моя слабая, а либо - человеку запрет в слове дан... Да-с... А либо не через него большая жизнь в человеках последует... - сюда привела моего дядю Ваню зачарованность словом изображенным.

   В юности Иван Пантелеич был полностью захвачен чтением "отеческих" старинных книг, благо сектантское окружение всех ересей и сплетений, в которое была вкраплена "мирская" семья дяди, доставляло богатый материал.

   Я еще застал эти тайные кожаные фолианты, содержащие "кладезь разумения человеком".

   Маленького роста, с двойной клинышками бородкой, застенчивый до болезненности, даже со своими, дядя Ваня вдруг становился смелым. Вспыхивала его любимая мысль.

   - Хорошо бы уединиться, мамынька, - говорил он, - отойти бы от мира.

   Сектантство, в его выродившейся аввакумовщине среди политиканствующих и ханжей, которыми сжаты были домики под одной крышей, гласило: что приятно, - то от дьявола. Проблески радости - неестественны... Смех - щекотка диавола...

   Насколько это было общим для всех мракоберов городка, - вспоминается мне законоучитель по школе, соборный протоиерей. Нам, выпускникам, он делал экскурс в область искусства, в частности в музыку:

   - А вот, заиграет она, - а беси под ногами и заворошатся... А уж если песни петь начнете, - так из горл ваших хвосты бесовские и полезут, и полезут...

   Хорошо было для меня такое напутствие. Ведь я в ту пору полусознательно, но был уже обращен моими надеждами к далеко маячившему искусству. Думаю, что дядя Ваня вот от этого "бесьего" мира хотел уединиться.

Это с одной стороны только представленный дядя Ваня, - а вот и другой дядя Ваня, который чинит электрические звонки. Первый пробный телефон в Хлыновске устанавливается при его участии. Дядя молчит, уйдет сам в себя, а сделает, что бы ему ни поручили. Он умел и любил работать над вещами, побеждать и обуздывать их! Дядя Ваня был для меня примером всеуменья, и когда я восхищался, он отвечал:

   - Раз человеком вещь сделана - в ней трудного для другого человека не должно быть.

   Однажды, когда дядя был занят какой-то новой и сложной работой, я стоял рядом, открыв рот на бегавшие в его руках инструменты... Дядя остановился для отдыха или для раздумья и сказал:

   - Знаешь, как я сейчас подумал... Ведь можно человеку и дождик выдумать... Вразумей, - вот бы! - и лицо дяди Вани заиграло хитрой улыбкой.

   Теперь напомню в заключение этой главы: линия от матери привела нас к двум сцепившимся под одной крышей домикам над Волгой и к четверым лицам: бабушке Феодосье, другой бабушке, Февронье, к дяде Ване и к Анене, моей будущей матери.

Дополнительно

Хлыновск

Пространство Эвклида

Петров-Водкин Кузьма Сергеевич

Произведения Петрова-Водкина К.С.